Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Локомотивы истории: Революции и становление современного мира
Шрифт:

Но французская революция пошла ещё дальше. Если представители духовенства решали (как делали большинство из них), что не могут предать священного монарха и принести присягу на верности (то есть подчинение) чисто светской власти нации, тем более наперекор прямому запрету папы, они разделяли судьбу «тирана» и «аристократов». Так революция стала означать объявление церкви вне закона и в конечном счёте дехристианизацию нации, наряду с заменой религии в любой форме культом разума или безликого Верховного Существа.

Таким образом, крайние пределы мыслимых изменений в двух случаях существенно различались. В Англии таким пределом стала левеллерская республика со всеобщим избирательным правом. (Значение протосоциализма диггеров сильно преувеличено радикалами XX в., искавшими своих предшественников, — в ту эпоху он не играл большой роли.) И этот крайний предел 1650-х гг., конечно, вошёл кульминационным пунктом в программу французской революции. В промежуточном американском случае республика, не прижившаяся в Англии, пустила прочные корни в колониях, однако без французского итога — всеобщего избирательного права, о котором во время переворота 1770-х гг. речь никогда не шла. Недостигнутый крайний предел во Франции

установили наиболее крайние требования кризисного 1793 г.: «социализирующие» «Вантозские декреты» и эбертистская дехристианизация осенью. Тремя годами позже, восставая против термидорианской реакции, Гракх Бабёф увенчал этот протосоциализм эскизом диктатуры пролетариата.

Но даже без этого намёка на 1917 г. плоды 1789 г. представляли собой полномасштабную, воинствующую современность. Суверенитет и сакральность были спрессованы в одно целое, обладающее унитарной общей волей, — Нацию (или Народ), единую и неделимую.

Атлантические революции в сравнении

Консолидация французской республиканской традиции после 1870 г. приводит нас к концу череды революций, которые установили прочные новые порядки, режимы и мифы, до сих пор существующие в нашем мире. Все более поздние революции XX в., как уже отмечалось, больше не являются реальными мировыми силами, хотя обломки режимов, ими созданных, всё ещё загромождают пейзаж. Наследие же революций, которые можно назвать атлантическими, соединившись, произвело на свет то, что после 1989 г. стали именовать «рыночной демократией». (В XIX в. само собой подразумевалось, что в любом демократическом государстве, да и в любом функционирующем обществе, есть рынок. Понятие «рыночная демократия» появилось после краха советской плановой экономики в 1980-х гг., а до тех пор страны, не входящие в советский лагерь, звали «индустриальными демократиями».)

Как же соотносятся эти атлантические революции по своим итогам? Являются ли они особыми, отличными друг от друга или даже прямо противоположными? (Часто говорят, что одни революции «лучше» других [264] , причём, разумеется, пальма первенства обычно отдаётся американской.) Или сливаются в общий атлантический революционный процесс, кумулятивный процесс развития современности, который длился целый век, с 1688 по 1789 г. [265] ?

264

Arendt H. On Revolution. New York: Viking Press, 1968.

265

Palmer R.R. The Age of the Democratic Revolution: A Political History of Europe and America, 1760–1800. 2 vols. Princeton: Princeton'University Press, 1959–1964; Godechot J. Les Revolutions, 1770–1799. Paris: Presses Universitaires de France, 1986.

Начать стоит, пожалуй, с середины — 1776 г. Несмотря на громкие слова о том, что Творец создал всех людей равными, в американской «Декларации независимости», равенство на деле не играло центральной роли при развёртывании американской революции. Её главной темой была свобода, о чём свидетельствуют памятный «Колокол Свободы», установленный в Зале независимости в Филадельфии, и смелое заявление Патрика Генри в 1775 г.: «Дайте мне свободу или смерть!» Такая свобода подразумевала, во-первых, индивидуальную свободу как историческое право англичан от рождения, якобы гарантированное им «Великой хартией вольностей», которому стала угрожать британская королевская тирания; во-вторых, она означала национальную независимость от не менее ненавистной тирании парламента. Об обоих типах свободы говорит лозунг «нет налогам без представительства». Равенство в американском каноне не ставилось на одну доску со свободой до гражданской войны и Геттисбергской речи Линкольна, в которой великий президент взялся перетолковать смысл декларации «отцов-основателей» [266] . И даже после этого лозунг «равенства» никогда не вызывал столь живого отклика, как лозунг «свободы».

266

Wills G. Lincoln at Gettysburg: The Words that Remade America. New York: Simon & Schuster, 1992.

Равенство впервые обрело высокий (и фактически приоритетный) статус во французской революции, чья основополагающая декларация начинается словами: «Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах». Собственно, жажда равенства — главная страсть, всё время двигавшая французской революцией. Мы уже видели истоки этого принципиального различия между «революциями-сёстрами» XVIII в. [267] Определялось оно не тем, кто бунтовал — торговая и плантаторская элита в Америке или санкюлоты и крестьяне в Париже, поскольку лидеры и идеологи французской революции даже на самой экстремистской её стадии в большинстве своём происходили из рядов элиты и в обоих случаях наиболее видную роль играли юристы и журналисты. Главное — против чего бунтовали американская и французская элиты. В конце концов, элиты обычно не отличаются эгалитарными взглядами.

267

Dunn S. Sister Revolutions: French Lightning, American Light. New York: Faber and Faber, 1999; Higonnet P. Sister Republics: The Origins of French and American Republicanism. Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1988.

В Америке «патриотичная» элита взбунтовалась не против более высокого социального слоя, а против заокеанской политической власти. Французская

«патриотичная» элита, напротив, восстала против привилегированной по закону социальной страты — наследного дворянства, а по сути, против всей жёстко иерархической сословной системы [268] . В специфических условиях французского «старого режима» состоятельные и образованные верхние эшелоны «третьего сословия» имели все основания требовать равенства с родовым высшим дворянством, ибо имели тот же социальный и культурный статус. По существу, обе элитные группы представляли собой зачатки класса, который после революции будут называть «нотаблями», и значительно отличались от мелкого дворянства и мелкой буржуазии. Французские буржуа-«патриоты», таким образом, бунтовали не столько против знати как таковой, сколько против возмутительного принципа дворянства, унизительного правового различия между «высокородной» аристократией и простолюдинами «низкого происхождения», «разночинцами». Поэтому в основе французской революции лежал парадокс: представители привилегированной элиты свергали существующий порядок во имя равенства и «народа», пользуясь для этой цели более примитивной яростью истинно отверженных — санкюлотов.

268

Rosanvallon P. La democratic inachevee: Histoire de la souverainete du peuple en France. Paris: Gallimard, 2000.

Чтобы прорваться в истеблишмент, им пришлось полностью уничтожить существующие структуры и основать совершенно новый порядок, который обеспечил им достойное и даже преимущественное положение. Но при этом они создали новое, не менее возмутительное и унизительное разделение общества на богатых и бедных, буржуазию и «народ» (le bas people). И это разделение породило горькую озлобленность против «нового режима» в XIX в.

Какое отношение данные сравнения имеют к английскому примеру? В Англии парламентская оппозиция короне и пуританская оппозиция официальной англиканской церкви вообще никак не были связаны с равенством. Речь шла только о свободе, хотя и не в том смысле, что у американцев. Здесь имелась в виду свобода институтов, а не индивидов. Разумеется, исторические права англичан почитались священными, однако для их создания не требовалась революционная борьба; считалось, что они в достаточной мере гарантированы существующим обычным правом, якобы идущим от «Великой хартии вольностей», в настоящее же время нужно лишь освободить их от тирании новой королевской «прерогативы». Нечто подобное и сделал в ходе своей первой сессии «Долгий парламент». После этого борьба за свободу означала борьбу за вольности — и за само существование — парламента как органа против короны. Англичане не разделяли взгляд на монархию саму по себе как на тиранию, к которому пришли в ходе своей революции французы. В религиозных вопросах английская революция (или, как говорили тогда, «дело») подразумевала борьбу за выборную, но олигархическую организацию церкви (пресвитерианство) либо за выборную и конгрегационную (индепендентство). В какой-то мере обе группировки боролись за индивидуальную свободу совести, логическим следствием которой являлась веротерпимость. Однако терпимости требовали в отношении «деноминаций» (как стали называть различные религиозные течения в XVIII в.), а не индивидов. Наконец, эти конфессиональные «свободы» предполагались лишь для немногих избранных, а не для человечества в целом, огромное большинство которого относилось к категории «нечестивцев». Посему в борьбе англичан отсутствовал элемент универсализма, то есть идея прав, политических или религиозных, которые должны быть доступны, хотя бы потенциально, всему людскому роду. Свои свободы, привилегии, избирательные права они считали историческими и исключительно английскими, раз именно они за них сражались и их завоевали. Таким образом, английский «Билль о правах», принятый в 1689 г., — это билль о правах парламента, а не самых разных подданных короны.

Американцы же, напротив, дополняя свою конституцию «Биллем о правах», расширили общие принципы «Декларации независимости», чтобы предоставить конкретные права и всем отдельным гражданам, и их добровольным ассоциациям, религиозным или политическим. Поэтому универсализма в американском документе значительно больше, нежели в его более архаичном британском аналоге. Впрочем, даже расширенные права американцев касались исключительно вещей, которые государство — и только на федеральном уровне — может или не может делать в рамках их особой национальной конституции.

Процесс абстрагирования и универсализации прав достиг своей кульминации в ходе французской революции. Несмотря на то, что «Декларация прав человека и гражданина», аналогично американскому случаю, прилагалась к конкретной национальной конституции, она не служила лишь её дополнением. Она была разработана ещё до обсуждения проекта самой конституции и представляла собой преамбулу, провозглашающую фундаментальные принципы будущего управления нацией. Французы придали концепции прав абсолютный и универсальный характер, назвав свой документ декларацией «прав человека» — то есть прав, потенциально имеющих силу в любом месте в любое время. Более того, декларация 1789 г. включалась в качестве преамбулы почти во все последующие 11 конституций Франции и играет ту же роль в нынешней.

Глядя на такое сочетание идеологического постоянства и институциональной изменчивости, англосаксонские критики (начиная с возражений Томаса Джефферсона Лафайету в 1789 г.) утверждали, что лучше двигаться от конкретного и частного к общему и универсальному, а не наоборот. Однако мировая общественность считает иначе. В 1948 г. ООН приняла «Всеобщую декларацию прав человека», разработанную международной комиссией под председательством Элеоноры Рузвельт, где синтезированы французская и американская точки зрения; в 2000 г. ещё не оперившийся Европейский Союз принял «Хартию об основных правах», согласно которой граждане стран — членов ЕС, даже стоящей несколько особняком Великобритании, могут подавать в суд на свои правительства. Для современности критерий универсальности, по всей видимости, является нормой, когда речь идёт о человеческих ценностях и достоинстве.

Поделиться с друзьями: