Лучший приключенческий детектив
Шрифт:
— Нет, — ответил Вальдшнепов и тоже поднялся из-за стола.
«Неплохо бы пропустить кружечку пива», — подумал я.
Мысль эта родилась не случайно. Похмелье каким-то краешком, но вылезло наружу. Вроде и чувствовал себя нормально, но некоторая вялость все-таки присутствовала.
Отыскать пивной бар труда не составило — сейчас их натыкано, как «грибков» на хорошо ухоженном пляже.
Первую кружку выпил, почитай, залпом. «Рогань», конечно, не «Хайнекен», но тоже весьма вкусное. Как большой любитель поэзии, я очень к месту вспомнил несколько строк какого-то русского поэта:
Попойка — времени метла,
И старец молод за пирушкой,
А там холодная заря
Уже
Пивные золотые кружки.
Конечно, такой точный образ мог прийти в голову только поэту-пьянице…
Вторую кружку я выпил уже неторопливо, с сознательно растягиваемым удовольствием, под слегка подсоленные арахисовые орешки «Козацька розвага»… Сомневаюсь, очень сомневаюсь, чтобы сорвиголовы- запорожцы дудлили пиво под арахис, забыв об оковытой с салом. Кстати, дегустатор из меня никудышний. Все эти орешки с привкусом грибов, курятины, сыра, бекона всегда казались мне на один вкус. Что, впрочем, не уменьшало их достоинств — какая, собственно, разница?
Так вот я и отвлекся от суперзадачи дня, но когда пива в бокале осталось на последние два-три глотка, перед глазами моими появилась вывеска с крупными красивыми буквами — «ПИРЫ ЛУКУЛЛА». Да, это определенно попахивало мистикой — я как бы пошел по стопам Модеста Павловича, отобедав вчера именно в этом ресторане. С кем, интересно, появился там в свой последний день дядя?
Записная книжка с телефонами находилась при мне. Я в раздумьи полистал ее и остановился на страничке с буквой «У». Достав мобильник, набрал номер телефона Георгия Викторовича Уласевича — лучшего дядиного друга, художника-иконописца, чьи произведения — не только иконы, но и пейзажи, дядя ценил чрезвычайно высоко. Жил Уласевич на Русановке, но мастерская его находилась на Оболони, не так уж далеко от моего обиталища — Георгий Викторович в ней дневал и ночевал, даже зимой, когда и он, и вся остальная братия (под их «кельи» был отведен целый подъезд) кляли на чем свет стоит вечно нетопленые батареи. Спасались, конечно, водкой да накинутыми на плечи залосненными дубленками.
Мастерская отозвалась надтреснутым, скрипучим, как несмазанная дверь, голосом Уласевича.
— Подъезжай, конечно. Я, знаешь ли, уже четыре дня в простое, так что ты, Эд, будешь весьма кстати.
Я понял, что без бутылки не обойтись. «Простои» у Георгия Викторовича случались несколько раз в году. Они означали, что птица вдохновения упорхнула из насиженного гнезда, и Уласевич, как истый богомаз, ударялся в тихий недельный запой. Впрочем, пьяный угар его был начисто лишен антиобщественной окраски: ни битья стаканов, ни громких перебранок или разнузданных драк, ни валянья под дверью или забором, ни случайных шалав. Запой Георгия Викторовича носил строго философский характер: водка лилась с утра до поздней ночи под тихие, вдумчивые, неспешные беседы с друзьями и добрыми знакомыми о Боге и дьяволе, возвышенном и низменном, талантливом и бездарном. Фигурировали имена Шопенгауэра, Бердяева, Ницше, Розанова, Хайдеггера, Достоевского. Еще, естественно, останавливались на женщинах. На политику же иконописец налагал табу. Разговоры о ней он считал пустой тратой времени.
Уласевич сидел за недопитой рюмкой водки и в гордом одиночестве, чему я очень обрадовался.
Он был очень расслаблен — хотел подняться мне навстречу, но ощутимо, как корабль в бортовую качку, завалился влево и вынужден был снова опустить свое грузное тело в старое продавленное кресло. Я торопливо подошел к Георгию Викторовичу и приобнял его. Некоторое время мы молчали. Потом я вынул из сумки бутылку виски и кое-какую закуску.
— Эд, ты не представляешь, как я рад тебя видеть, — сказал Уласевич, и я поразился, насколько ясен и чист, даже трезв его от природы надтреснутый голос. — А Модест… С каким нетерпением он ждал, когда ты вернешься из этой своей… — далее последовало нецензурное слово, — …Либерии. Там, на полке справа, две чистые рюмки. Капнешь мне немного вискаря. Мы-то нечасто его глотаем…
Когда виски зазолотел в рюмках, Уласевич, как я и предполагал, вымолвил:
— Помянем…
Ел он нехотя, как бы через силу, значит, четыре эти дня пил без передыху.
Сколько же я не видел Уласевича? С год, пожалуй. То ли от усталости, то ли от нахлынувшего переживания он не отрывал глаз от стола, и я открыто изучал его лицо — так на выставке рассматривают скульптурный портрет. Точного возраста
Георгия Викторовича я не знал — где-то под шестьдесят, но сейчас он выглядел намного старше — изможден, как аскет-отшельник, который пробавляется лишь акридами, на худой шее выпирает костисто, чересчур зримо крупный стариковский кадык, а на щеках — багровое цветение склеротических прожилок.Наверное, Уласевич кожей почуял, что я пристально его разглядываю. Не отрывая глаз от столешницы, спросил:
— Сильно постарел?
— Немножко, — соврал я.
— Капустки хочешь? — предложил без всякого перехода.
— Конечно, — на сей раз искренне ответил я, тут же вспомнив, что такой капусты, изумительно вкусной, хрусткой, нежно-розовой, как снег на рассвете, засоленной целыми листьями и по какому-то особому рецепту, я нигде больше не едал.
Кстати, когда Георгий Викторович брался за очередную икону, он исповедовался, причащался и, получив благословение церкви, работал месяцами неистово, отрешась от всего остального мира, перебиваясь с хлеба на воду, а если точнее — с хлеба на капусту.
Я разлил по второй. Выпили, не чокаясь. Молча. Неразбавленный виски был хорош, а капустка от Уласевича, прямо из нутряного холода старенького «Минска», — еще лучше. Не знаю, что там предпочитают под свой виски шотландцы. Но жаль их — они много теряют, не умея закусывать так, как вот сейчас мы. Наши взгляды встретились.
— Георгий Викторович, — нерешительно начал я и вдруг поразился тому, как молодо, промыто (заморский напиток тому виной) блестят у иконописца глаза.
— Да, Эд, — печально ответил он, безошибочно, видимо, догадываясь, о чем я хочу его спросить.
— …Вы верите, что дядя мог уйти из жизни по собственной воле?
— Не верю и никогда не поверю, ни за что на свете! Его убили, Эд! С ним просто-напросто свели счеты.
— Кто?
— Вопрос не ко мне, Эд, а, скорее, к следователю. Но в том, что убийство Модеста связано с его профессиональной деятельностью, я уверен больше, чем на сто процентов. Ты ведь знаешь, он был экспертом, каких поискать. А сейчас, знаешь… Если ты человек честный и неподкупный, то всегда найдется тот, кому ты мешаешь. А когда речь идет о десятках, сотнях тысяч долларов, которые можно положить себе в карман, переправляя за кордон ценные, вернее, бесценные иконы, бандиты не остановятся ни перед чем.
— Дяде… угрожали?
— А как ты думаешь? Притом не раз и не два. Модест ведь очень часто открывал мне душу. А в последние месяцы, когда ты находился в Либерии, на него вообще посыпался град предупреждений. Когда виделись в последний раз, за неделю до его смерти, он мне сказал: «Позвонили по телефону, пригрозили: «Закажи по себе панихиду, ублюдок!» Эд, дорогой, ты не способен даже вообразить, какие раритеты и в каком количестве уплывают за рубеж. И иконы, и авангард…
— Георгий Викторович, неужели дядя ни разу не обмолвился, кто ему конкретно угрожает? Ну, не того, конечно, имею в виду, кто звонил, а по чьему наущению это делалось. Ведь наверняка он чувствовал, или знал, кому встал поперек дороги…
— Эд, дорогой… Твой дядя был не из тех, кто любит нагружать окружающих своими проблемами. Ведомо мне лишь то, что однажды он поймал на подлости Юхимца. Есть такой неудавшийся богомаз, но тебе его фамилия мало что скажет. Так вот, этого самого Николая Юхимца Модик, — Уласевич впервые за время нашей встречи назвал дядю так, как всегда любил его называть, — уличил в нечестности. Понимаешь, на таможне в Борисполе усомнились в том, что пятнадцать икон, которые вывозил какой-то американец, на самом деле не представляют какой-либо историко-культурной ценности. Начальство отрядило туда Модеста. Уж не знаю, как об этом узнал Юхимец, только он встретился с Модестом с глазу на глаз и предложил подтвердить заключение, его «шестерками» и сделанное. Модик говорил, что Николай обещал баснословную мзду. Только дядя твой на сделку с совестью не пошел. «Гоша, у меня аж заболело сердце, когда я их увидел. «Святой Николай Чудотворец» и «Достойно есть» — XVII- первая половина XVIII века! «Минея на месяц май» и икона Божией Матери «Аз есмь с вами и никтоже на вы» — тоже восемнадцатый век. А еще одна — многочастная, выполненная старыми мастерами, XIV или XV век!» Помню, я спросил тогда у Модика: во сколько же оценил груз пройдоха-американец? В две с половиной тысячи долларов! А он, представь-ка, тянет по самой скромной оценке тысяч на двести пятьдесят. Уж Юхимец-то наверняка это знал, пусть он богомаз-никчема, но глаз у него наметанный. Значит, американец этот жучило отвалил ему изрядно «баксов».