Любовь и ненависть
Шрифт:
без союзника. Я все чаще задумывалась: зачем живу и так ли
живу? Разговаривала сама с собой, анализировала. Даже
пробовала вести записи мыслей своих.
– Дневник?
– Нет, дневник не то. Просто записки о том, что меня
волнует.
– Зачем?
– Это успокаивает. Иногда хочется поделиться мыслями с
человеком, который тебя поймет. Излить душу. У тебя такой
потребности не бывает разве?
– Не замечал. Это, наверно, оттого, что все недосуг.
Служба у нас,
механизм.
– И сами постепенно превращаетесь в этот механизм. А
как же душа?
Я ответил уклончиво строкой из Лермонтова:
– "А душу можно ль рассказать?"
Тогда она произнесла негромко:
– Если нельзя рассказать человеку, приходится
рассказывать тетради.
Я смотрел в ее растерянные влажные, по-детски
доверчивые глаза и боялся жестом или нечаянным словом
обидеть ее. Я молча ждал продолжения, других, следующих за
этими слов. Но их не было, и это возбуждало во мне досаду и
обиду.Я чувствовал, как во мне рождается что-то
малознакомое, тяжкое, поднимается горячей и горькой волной,
которая вдруг вылилась в нестерпимую жалость к Ирине и к
самому себе. Зачем, почему все так случилось? Теперь мне
хотелось спросить ее только об одном: любила ли она меня?
Но я почему-то считал, что вопрос этот унизит меня, надеялся,
что она сама первой заговорит об этом. Но Ирина молчала.
Она лишь смотрела на меня пристально, изучающе, каким-то
сложным взглядом, в котором были и нежность, и
преданность, и ласке, и настороженность, точно просила о
помощи и участии, чего-то ждала и в то же время в чем-то
осуждала меня. И тогда я вдруг понял, что я совсем не знаю
настоящей, живой Ирины, что она, должно быть, очень мало
похожа на ту, которая жила в моем сердце все эти годы.
Которая из них лучше, трудно было сказать, но их определенно
было две Ирины, и мне одинаково было их жалко, хотелось
чем-то помочь. Она, очевидно, прочла в моих глазах это
обидное для ее гордой души чувство, как-то сразу отпрянула,
лицо ее сделалось серым, в глазах погасло нечто
определенное, уверенное, она как бы сжалась, замкнулась в
себе.
Я осторожно положил на ее плечо свою тяжелую руку и
без назойливого желания утешить ее сказал просто:
– Все уладится. Ты сильная, Иринка, дочь моряка.
Найдешь еще и мечту свою и счастье.
Это были, наверное, не те слова, которых она ждала.
Она улыбнулась через силу, закусив губу, и спросила, не
ожидая ответа:
– А сам-то ты счастлив, Андрюша?
Я подошел к окну, посмотрел в темноту, как мечом
разрезаемую мощным и ярким лучом маяка.
Была пауза, долгая, звонкая, как после вдруг
умолкнувшего колокола. Я смотрел
в окно, обращенное кморю, и в темноте не видно было ничего, кроме чистого
светло-розового луча, уверенно бегущего в просторные дали. И
вдруг этот луч в памяти моей осветил живые знакомые
картины: на высоком скалистом мысу, где внизу свирепо
бьются и грохочут студеные волны, стоит деревянный, невесть
когда поставленный первыми русскими мореходами маяк. На
самой вершине его вертится вокруг своей оси мощный
прожектор, посылающий в ночное пространство свой длинный
яркий луч. А внизу, в тесной, но уютной и всегда натопленной
операторской, дежурит смуглая темнокосая девушка, хозяин
вот этого сиреневого острого луча, который всегда светит
морякам. Так пусть же и мне в моей суровой, трудной жизни
светит вот этот верный, всегда надежный луч, без устали на
куски режущий ночь, придавившую море. Может, там мне
искать свое счастье?
– Не знаю, Иринка, - неуверенно и неопределенно
ответил я.
Не было ясных слов между нами, тех, которых оба
ожидали, и каждый предоставлял другому право первому
высказать эти слова.
Так мы и расстались.
Глава пятая
Инофатьевы покинули Завируху, и о них у нас вскоре все
забыли. Разве только никому не нужные фонари в поселковом
парке, обошедшиеся государству в сорок тысяч рублей, все
еще оставались грустным памятником Инофатьеву-старшему,
которого, как сказывали, один большой государственный
деятель так охарактеризовал: "Умом ограничен, любит власть,
а пользоваться ею не умеет". Сорокатысячные фонари были
не единственной и не первой иллюстрацией этой лаконичной
характеристики. Загоревшись идеей благоустройства Завирухи,
Инофатьев-старший обратил свой взор на недавно разбитый,
еще молодой и не окрепший садик, который для солидности
мы называли "городским парком", хотя каждому было
совершенно понятно, что как нельзя назвать Завируху городом,
так и нельзя назвать этот небольшой скверик парком. В нем
совсем еще недавно было посажено несколько десятков
карликовых берез, кусты лозы и две сосенки, кем-то
найденные в укромном уголке узкого и глубокого ущелья и
бережно перенесенные сюда. Придет время, и, я не
сомневаюсь, будет Завируха городом, будет в ней и приличный
городской сад, а пока... Пока что Инофатьев-старший
распорядился проложить в садике аллеи, посыпать их галькой,
построить беседки и вдоль центральной аллеи поставить
красивые литые столбы с круглыми шарообразными
фонарями, точно такие же, какие стоят на улицах больших
городов.