Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Говорят - это оскорбление национального чувства России; да помилуйте, говорю, господа, я изображаю тут действия вашего великого Суворова!
– кричал Рагуза.

– Но вы, конечно, тут представляете, - заметил ему тонко Плавин, - не торжество победителя, а нравственное торжество побежденных.

– Я представляю дело, как оно было, а тут пусть публика сама судит! вопил Рагуза.

– Удивительное дело: у нас, кажется, все запрещают и не позволяют! произнес как бы с некоторою даже гордостью молодой человек.

При всех этих переговорах Замин сидел, понурив голову.

А что этот господин, - спросил его потихоньку Вихров, показывая на Рагузу, - в самом деле живописец, или только мошенник?

– Только мошенник, надо быть!
– отвечал спокойнейшим голосом Замин.

– А картина у него действительно нарисована?

– Не показывает; жалуется только везде, что на выставку ее не принимают.

– Искусство наше, - закричал между тем снова Рагуза, - должно служить, как и литература, обличением; все должно быть направлено на то, чтобы поднять наше самосознание.

– В чем же это самосознание должно состоять, как посмотришь на вашу картину?
– возразил ему Замин.
– В том, что наш Суворов - злодей, а поляки мученики?

– Оно должно состоять, - кричал Рагуза, заметно уклоняясь от прямого ответа, - когда великие идеи ослабевают и мир пошлеет, когда великие нации падают и угнетаются и нет великих людей, тогда все искусства должны порицать это время упадка.

– Но почему же именно нашему времени вы приписываете такое падение? вмешался в разговор Плавин, который, как видно, уважал настоящее время.

– Потому что, - кричал Рагуза, - в мире нет великих идей! Когда была религия всеми почитаема - живопись стояла около религии...

– Ваша живопись стояла не около религии, а около папства и латинства, возразил ему резко Замин.

– Живопись всегда стояла около великой идеи религии, - этого только в России не знают!

– Чем это? Тем разве, что Рафаэль писал в мадоннах своих любовниц, возразил ему насмешливо Замин.

– Он писал не любовниц, а высочайший идеал женщин, - кричал Рагуза, - и писал святых угодников.

– Да, как же угодников: портреты с пап - хороши угодники, - возражал ему низкой октавой Замин.

Он ненавидел католичество, а во имя этого отвергал даже заслуги живописи и Рафаэля.

– Вы были за границей, видели религиозные картины?
– допрашивал его Рагуза.

– Нет, не был, да и не поеду - какого мне черта там не видать! пробасил Замин.

– Видать есть многое, многое!
– вскрикивал с каким-то даже визгом Рагуза, так что Вихров не в состоянии был более переносить его голоса. Он встал и вышел в другую комнату, которая оказалась очень большим залом. Вслед за ним вышел и Плавин, за которым, робко выступая, появился и пианист Кольберт.

– Этот господин, - начал Плавин, видимо, разумея под этим Рагузу, завзятый в душе поляк.

– Поляк-то он поляк, только не живописец, кажется; те все как-то обыкновенно бывают добродушнее, - возразил ему Вихров.

– Нет, отчего же, и он рисует!
– сказал, но как-то не совсем уверенно, Плавин (крик из библиотеки между тем слышался все сильнее и сильнее).
– Я боюсь, что они когда-нибудь подерутся друг с другом, - прибавил он.

– И хорошо бы сделали, -

сказал Вихров, - потому что Замин так прибьет вашего Рагузу, что уж тот больше с ним спорить не посмеет.

– Ну, нет, зачем же: нужно давать волю всяким убеждениям, - проговорил Плавин.
– Однако позвольте, я, по преимуществу, вот вас хотел познакомить с Мануилом Моисеичем!
– прибавил он, показывая на смотревшего на них с чувством Кольберта и как бы не смевшего приблизиться к ним.

Вихров еще раз с тем раскланялся.

– Господин Кольберт, собственно, пианист, но он желает быть композитором, - говорил Плавин.

– Monsieur Вихров, сами согласитесь, - начал почти каким-то жалобным голосом Кольберт, - быть только тапером, исполнителем...

– Званье незавидное, - поддержал и Вихров.

– И потому, monsieur Вихров, я желал бы написать оперу и решительно не знаю, какую.

При этом Кольберт как-то стыдливо потупил свои бесцветные глаза, а Вихров, в свою очередь, недоумевал - зачем и для чего он словно бы на что-то вызывает его.

– Господин Кольберт, - начал объяснять за него Плавин, - собственно, хочет посвятить себя русской музыке, а потому вот и просил меня познакомить его с людьми, знающими русскую жизнь и, главным образом, с русскими писателями, которые посоветовали бы ему, какой именно сюжет выбрать для оперы.

– Господи помилуй!
– воскликнул Вихров.
– Я думаю, всякий музыкант прежде всего сам должен иметь в голове сюжет своей оперы; либретто тут вещь совершенно второстепенная.

– Но, monsieur Вихров, я желал бы иметь сюжет совершенно русский; к русским мотивам я уже частью прислушался; я, например, очень люблю ваш русский колокольный звон; потом я жил все лето у графа Заводского - вы не знакомы?

– Нет, - отвечал Вихров.

– У них все семейство очень музыкальное, и я записал там много песен; но некоторые мне показались очень странны, и я бы вот желал с вами посоветоваться.

– Сделайте одолжение, - сказал Вихров.

– Вот я записал, например, - продолжал будущий русский композитор, проворно вынимая из бокового кармана свою записную книжку, - русскую песню это пели настоящие мужики и бабы.

"Душа ль моя, душенька, душа, мил сердечный друг", - прочитал Кольберт, нетвердо выговаривая даже слова.

– Ну, первое слово я знаю, "душа", а "душенька" - это имя?

– Как имя?
– воскликнули в один голос Плавин и Вихров.

– У Богдановича есть сочинение - "Душенька".

– Нет, тут просто уменьшительное от слова "душа" и есть повторение того же слова, только в ласкательной форме, - объяснил Вихров.

– А, monsieur! Понимаю, - поблагодарил Кольберт.
– Теперь "мил", отчего же не "милый"?

– Для стиха, сокращенное прилагательное, - объяснил еще раз Вихров.

– Да, вот что, - согласился и Кольберт.

– Но почему вам, при ваших, видимо, небогатых сведениях в русском песнопении, непременно хочется посвятить себя русской музыке?

– Monsieur Вихров, в иностранной музыке было так много великих композиторов, что посреди их померкнешь; но Россия не имела еще ни одного великого композитора.

Поделиться с друзьями: