Людовик IX Святой
Шрифт:
Итак, этот святой по страстям его стал в конце концов королем-моделью. Пройдя сквозь мучения, он вознес королевскую власть в земном и в загробном мире над всеми превратностями. Более побед и богатств, стяжавших славу его современникам, его славой стала его стойкость в болезни, в плену, при поражении и в скорби. Король-Христос, память о котором объединяет в неразрывном единстве политический смысл и религиозное чувство, превратил страдание и в орудие личного спасения, и в политический успех. Король духовного величия, король эсхатологический, он построил на скорби, прежде всего физической, идеологию и проводимую им политику.
Заключение
Начну с того, что в работе, выстроенной вокруг великой исторической личности, трудно обойтись без признания. На протяжении десятилетия я провел немало времени вместе с Людовиком Святым. Каковы были и как развивались мои отношения с ним? Разумеется, мне не хватит дерзости, чтобы написать нечто вроде «Я и Людовик Святой». Полагаю, что историк имеет право, быть может, даже обязан вписаться в свой сюжет, в том числе если этот сюжет — историческая личность. Но он должен, как и любой ученый, пусть даже речь идет о такой особой, достаточно умозрительной науке, как история, оставаться вне того, что является его предметом, предметом его исследования. Историк — не судья. Тем не менее одна из величайших прелестей и одна из величайших опасностей исторической биографии — это связь, возникающая и развивающаяся между историком и его персонажем. Не буду вновь говорить ни о том, что привело меня к тому, чтобы стать историком Людовика Святого, ни о том, какие мои черты могли повлиять на мое видение его, на его изображение
Сначала я чувствовал себя весьма далеким от него, далеким как по времени, так и по общественному статусу. Как, даже обладая преимуществом историка, приблизиться к королю и святому? Впоследствии, вникая в документы и анализируя их производство, я почувствовал, что он становится мне все ближе. Я не видел его во сне, но, думаю, был способен на это, как Жуанвиль. И я все больше проникался обаянием, очарованием персонажа. Кажется, мне стало ясно, почему многие горели желанием видеть и слышать его, прикасаться к нему. К престижу функции, заботливо возводимой его предшественниками Капетингами, добавилась прежде всего личная харизма, харизма короля, которому, дабы произвести впечатление, не было нужды носить корону и инсигнии власти, харизма короля, этого великого, сухощавого и прекрасного Людовика с голубиным взором, которого Салимбене Пармский увидел идущим босиком по пыльной дороге в Санс. Впечатляющий персонаж помимо его внешности, одна из самых захватывающих иллюстраций веберовской теории харизмы, одно из самых восхитительных воплощений типа, категории власти; желание реализовать тип идеального государя; талант быть до мозга костей идеалистом и в известной мере реалистом; величие в победах и в поражениях; воплощение гармонии во внешнем противоречии между политикой и религией, воитель-пацифист, творец государства, каждую минуту озабоченный поведением своих представителей; он был очарован нищетой, не теряя своего ранга; одержим справедливостью, при этом сохраняя порядок, пронизанный неравенством; прихоть в нем была неотделима от милости, логика — от случая, — а это и есть жизнь.
Потом он стал мне еще ближе; я услышал, как он смеется, шутит, подтрунивает над своими друзьями, производит почти без всякой аффектации совсем простые жесты, как, например, садится на землю. Мне кажется, я постиг, как нелегко ему было обуздать свой нрав, заставить свою кровь не так кипеть от любви, обуздать гнев или физические порывы, склонность вкусно поесть, выпить доброго вина и отведать свежих фруктов, подавить свой смех, пусть даже только по пятницам, отказать себе в удовольствии поболтать. За «сверхчеловеком», созданным буллой о канонизации, скрывался просто человек. И я стал испытывать к нему некую смесь восхищения и дружеской привязанности, а отдаленность во времени и бесцеремонность историка заставили его забыть о своем ранге. Я без спросу стал одним из его приближенных и наконец проникся к нему всеми теми чувствами, которые испытываешь к близкому человеку. И я ненавидел его так же сильно, как и любил. Разумеется, эта ненависть была продиктована прежде всего моими чувствами человека XX века. Категорическое неприятие его аскетического идеала вкупе с внешними проявлениями покаяния (особенно бичевания), нетерпимости, как следствия буквального соблюдения строгих требований религии, фанатизма по отношению к евреям, желания навязать свое благочестие окружавшим его, неуклонного движения к нравственному порядку, все более строгому и слепому (не пересиливал ли себя Жуанвиль, ежедневно посещая короля после его возвращения из крестового похода?), все более неприкрытого морализма, все более назидательных речений, все менее человеческой скорби. А это его безразличие к другим, которое нередко овладевало им и которое Жуанвиль заклеймил, когда оно затронуло жену короля и его детей, безразличие, выработавшее в нем склонность к религиозному размышлению и к погоне за идеалом в ущерб земным привязанностям, о которых, впрочем, он изредка вспоминал. В такие моменты он еще и плакал.
Но, признаюсь, очарование не исчезало.
Полагаю, мне следует также попытаться ответить на два традиционных вопроса: роль великих людей в истории и место героя между традицией и современностью. Предоставлю другим изучать Людовика Святого в связи с теорией великого человека или в рамках сравнительной истории великих людей. Я же удовольствуюсь тем, что намечу некоторые общие условия и некоторые обстоятельства, позволившие Людовику утвердиться в своем времени, и утвердиться прочно, как незаурядному человеку. Он использовал свое положение на вершине двух главных иерархий — светской иерархии королевской власти и религиозной иерархии святости. В первом случае ему было довольно положения наследника, но наследника, целиком пользующегося династическим авторитетом [1740] . Как свидетельствуют перестановки в королевском некрополе Сен-Дени и установки, данные одной из французских редакций «Романа королей», ядра «Больших французских хроник», Людовик опирался на континуитет трех династий и символических фигур первых двух династий — Хлодвига и Карла Великого. Неустанно говоря о наследии своих «предшественников» и предков, он стал чаще ссылаться на самого славного из своих ближайших родственников — на деда Филиппа Августа; сослужил ему службу и образ отца, как ни странно, более далекий и эфемерный в его королевской функции, но окруженный ореолом победителя самых злостных еретиков — катаров.
1740
См.: Lewis A. Le Sang royal…
Он умело пользовался тройным, самым необычным наследством. Первое — политическое: принадлежность к священной династии, освященной исключительным ритуалом, помазанием чудесным миром, которое превращало его в «христианнейшего короля», возвышавшегося надо всеми монархами христианского мира, в короля, окруженного ореолом чудотворной силы.
Второе наследство — экономическое: он имел небывалые средства, располагая богатствами, накопленными его дедом Филиппом Августом и хранившимися в королевской казне, а также благодаря благоденствию Французского королевства в целом и, в частности, королевского домена: Иль-де-Франс, Пикардия, Нормандия и Лангедок — это области, которых особенно коснулся экономический подъем.
Третье наследство — «национальное». В 1229 году Юг, прямо или косвенно, слился с Севером королевства, тогда как до сих пор монархия была от него далека и ее присутствие было как бы теоретическим. Впервые Людовик действительно стал королем всего королевства. По-видимому, до крестового похода 1248 года Юг интересовал его только с точки зрения морского порта в королевстве: в 1240 году был подавлен мятеж Раймунда Транкавеля, и сенешальства Бокер и Каркассонн успокоились. Далее в 1242 году последовало поражение Раймунда VII, союзника англичан, и в 1243 году мирный договор в Доррисе нормализовал сюзеренитет короля на землях графа Тулузского (но, похоже, он находился под угрозой, в частности, благодаря протекции Бланки Кастильской). Усмирение катаров, хотя главная заслуга в этом принадлежала Церкви, Инквизиции и эрозии самой ереси, укрепило воцарившийся мир. Ясно, что вторая четверть XIII века ознаменована крушением Южной Франции под натиском Франции Северной, превосходящей ее как в политическом, так и в культурном отношении. Что бы там ни думали о жестокости «французов Севера», в данном случае агрессоров, не следует приуменьшать бессилие южан создать окситанское государство до крестового похода
на альбигойцев и то, что в конце XIII — начале XIV века культура Лангедока вступила в период увядания, апогей культуры трубадуров, напрямую связанной с военной аристократией, остался позади. Вполне правомерно, что окситанское возрождение XIX–XX веков [1741] проходило под знаком памяти об этих поражениях и о той варварской враждебности, с какой хозяйничали на Юге крестоносцы Севера и монархия Капетингов. Но анахроничные и чересчур пристрастные крайности почти исчезают за признаками явно ощутимого сближения Северной и Южной Франции в эпоху Средневековья [1742] .1741
Провансальское возрождение — движение за возрождение провансальского языка и — шире — вообще провансальской (окситанской) культуры. Первой организацией, провозгласившей необходимость такого возрождения, стала Ассоциация фелибров, основанная в 1854 г. поэтами Ф. Мистралем и Ж. Руманилем. Фелибры изучали провансальский фольклор, стремились возродить окситанскую литературу и окситанский язык (на основе последнего они создали, с учетом временных перемен, так называемый новопровансальский язык), превратившийся в сельский говор. На новопровансальском языке и ныне издается некоторая литература, на нем вещает местное радио и телевидение на юге Франции, но широкого распространения он не получил. Несмотря на то, что в XX в. движение за провансальское возрождение приняло политический оттенок, вплоть до требований автономии и даже отделения Окситании, оно остается уделом довольно узкой группы интеллигентов юга Франции.
1742
Пример категоричного и анахроничного осуждения политики Людовика IX на окситанском Юге являет собой памфлет: Borzeix D., Pautal R., Serbat J. Louis IX (alias Saint Louis) et l’Occitanie…
Ж. Мадоль признает эксцессы королевской администрации на Юге, равнявшейся на модель управления всего королевства, но считает, что «несмотря на этот недостаток, правление Людовика IX было в целом отличным: он восстановил мир в стране, которого не было со времени римлян и который вскоре был потерян; он залечил раны, нанесенные религиозной и политической войной, длившейся почти тридцать лет»: Madaule J. Le Drame albigeois et l’unite francaise…
Святость, обретенная благодаря личным достоинствам и радению о нем некоторых людей, еще более, чем королевская власть, вознесла Людовика над всеми великими историческими фигурами. Мы видели, как эта святость, хранившая на себе яркий отпечаток благочестия нищенствующих орденов, предстает в средневековой агиографии совсем по-новому, тогда как прочие ее аспекты более традиционны. В весьма узком кругу святых королей, которых становится все меньше после григорианской реформы, он стоит особняком от предшествующих образцов и, будучи первым и последним в этом ряду, являет собой уникальный пример. Это послужило и продолжает служить его образу.
Его святость добавила ему еще одно преимущество: Людовик стал героем литературы, авторы которой старались запечатлеть его живым, всячески подчеркивая его достоинства и добродетели и затушевывая его слабости. Если Людовик Святой не был первым королем династии Капетингов, кому посвящались квазиофициальные и кричаще хвалебные биографии (до него это были Роберт Благочестивый, Людовик VI и Филипп Август), то он стал первым, кому сослужила службу биография, написанная прекрасно знавшим его мирянином. Людовик Святой многим обязан Жуанвилю, без которого он не стал бы тем, кем стал в XIV веке, — живым образом. Более того, быть может, Людовик Святой — такое же порождение Жуанвиля, как Карл Великий — творение Эйнхарда, Людовик VI — Сугерия, Наполеон — Лас Каза [1743] . Но, закончив исследование, историк склонен думать, что образец имел сходство с героем книги.
1743
Ж. Ле Гофф перечисляет здесь наиболее знаменитые французские (в широком смысле) жизнеописания, по которым потомство и судило о тех персонажах, которым посвящены эти книги: «Жизнь Карла Великого» (ок. 821), написанная секретарем императора Эйнхардом; «Жизнь Людовика Толстого» (ок. 1140), автором которой был приближенный короля, видный государственный деятель, аббат Сен-Дени и канцлер Франции Сугерий; «Мемориал Святой Елены» (1823), который создал придворный Наполеона I граф Эмманюэль де Лас Каз, удалившийся вместе с низложенным императором в 1815 г. на остров Светой Елены и ведший там дневник, который и был издан под вышеприведенным названием после возвращения во Францию, когда Наполеона не стало.
Последний шанс: поскольку Жуанвиль писал не по-латыни, а по-французски, поскольку он впитывал слова короля, своего идола и друга, он нередко заставлял его говорить от первого лица. В то время, когда писатель впервые сказал «я», Людовик стал первым среди облеченных достоинством и властью, кто говорил от первого лица [1744] . Если абстрагироваться от стереотипных речей, вложенных в уста великих людей Античности и Высокого Средневековья, начиная с государей, издревле застывших в официальных и формальных речениях, в скрижалях, он стал первым великим человеком Западной Европы, говорящим языком повседневности.
1744
Zink М. La Subjectivite litteraire…
В большой длительности (la longue duree) Людовик многое обрел, будучи современником великого момента цивилизации, момента особенно яркого в его королевстве, в отрыве от которого его действия были бы во многом иными: расцвет готического искусства, слава Парижского университета, престиж французского языка. И правда, память о нем связана с блестящим памятником, как и он, скромным и лучезарным, — со Святой капеллой.
Удача сопутствовала ему. Святой король обрел возможность без великих потерь пережить превратности исторической памяти на протяжении сменявших друг друга режимов, обществ и ментальностей. За время, прошедшее с его смерти до Великой Французской революции, он стал воплощением непревзойденной сути французской монархии. Его потомки, царствовали они или нет, происходили от него по линии старшего или младшего сына или даже по женской, были ли Капетингами, Валуа или Бурбонами [1745] , если только благодаря могучей идеологии крови в их венах текла хотя бы капля его крови (а кровь этого добродетельного и породистого короля была исключительно чистой), — все они принадлежали к этой превосходящей всех элите, элите государей и государынь, пращуром которых был Людовик Святой. Священник, сопровождавший на эшафот Людовика XVI, сказал ему (а может быть, эти слова лишь примысливаются) в момент казни: «Сын Людовика Святого, взойдите на небо!» Христианнейший король, особенно почитаемый после Революции и Империи в католических и консервативных, чтобы не сказать контрреволюционных, кругах, он упрямо противился установлению Республики и внедрению мирских идей, ибо был и воплощением идеалов, проповедуемых новыми кругами: умеренность и, особенно, справедливость и мир. Точно так же и в период Третьей республики, которая с помощью «Истории Франции» Лависса [1746] и школьных учебников быстро рассталась с Жуанвилем и превратила образ короля в миф: Людовик Святой, вершащий правосудие под Венсеннским дубом. В наше время его прочное отождествление с христианским миром может привести к почитанию его всеми сторонниками европейской идеи.
1745
Династия Валуа происходит от графа Карла Валуа, внука Людовика Святого, младшего сына Филиппа III; династия Бурбонов — от младшего сына Людовика Святого, Роберта, графа Клермонского, женатого на наследнице сеньории Бурбоннэ.
1746
Третья республика — период в истории Франции (и политическое устройство этой страны в данный период) от падения режима Второй империи (правление Наполеона III) в 1870 г. до оккупации Франции в 1940 г. Вышедшие под редакцией французского историка Э. Лависса «История Франции» (до конца XVIII в.) (9 тт., 1900–1911) и «История современной Франции» (от 1789 до 1919 г.) (10 тт., 1920–1922) считались как бы официальной историей государства.