Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

Индивидуалистскому прочтению Вебера, где главный фактор социального действия — это актор, противостоит трактовка, предложенная американцем, который в 1925 году приехал в Гейдельберг изучать политэкономию. Его имя — Талкотт Парсонс. В процессе учебы ему в руки попадают труды Вебера. «Протестантскую этику», как он сам впоследствии признавался, он прочел на одном дыхании как детективную историю, в которой участвовал он сам и его родные[748]: отец Парсонса (всего на год старше Вебера) был протестантским священником–нонконформистом и учителем английского языка, мать (ровесница отца) боролась за права женщин. Уже вернувшись в Соединенные Штаты, в 1927 году Парсонс пишет диссертацию о понятии капитализма в работах Зомбарта и Вебера и защищает ее в Гейдельбергском университете. Десять лет спустя он издает книгу, благодаря которой Макс Вебер становится главным автором для всех курсов введения в социологию сначала в американских университетах, а потом и во всем мире. Книга это носит название «Структура социального действия».

Двести страниц в ней занимает разбор главных произведений и понятий Вебера, который, наряду с другими европейскими авторами, выступает основным свидетелем в пользу тезиса о том, что соображения полезности не

являются достаточной идейной основой для анализа социального действия. У рациональности, как показывает Вебер, существуют предпосылки, которые сами по себе не являются результатом рационального выбора. И поэтому, как пишет уже Парсонс, утилитарист не в состоянии объяснить, почему в определенной ситуации человек считает полезным именно то, а не другое; впрочем, он терпит неудачу уже тогда, когда пытается разделить цели и средства. Дело в том, что действия предполагают наличие не только актора и его гедонистических установок, но и культурных норм, социально определенной ситуации действия и его целей, а последние диктуются социальными ожиданиями даже в случае отклонения от них: например, когда речь идет о преступлении, инновации, протесте — или решении заниматься капиталистическим трудом. Понятно, что всегда найдутся акторы, желающие действовать, к примеру, ради наживы. Однако их готовность продолжать работать и после того, как потребности будут удовлетворены, зависит уже не только от их личного решения. Здесь уже играют роль коллективно предзаданные смыслы, например, представление о том, что использование имеющихся средств, таких как рабочая сила, для достижения этой цели является доказательством праведности актора. Такого рода предпосылки, как утверждает Парсонс, присутствуют в каждом действии. Поэтому ни одна из них в отдельности, включая и актора, не может считаться причиной действия. Парсонс приходит к выводу, что действия суть комплексные образования или, другими словами, системы[749].

Итак, в 1937 году, в тот исторический момент, когда от находящейся во власти фашизма и коммунизма Европы вряд ли можно было ожидать чего–то нового в политическом и интеллектуальном плане, Парсонс предпринимает знаменательную попытку представить своим американским землякам социологию как европейскую идею, опираясь при этом исключительно на европейских авторов, чье совместное наследие теперь предстояло принять американцам. Еще в 1927 году экономист Фрэнк Найт перевел на английский язык последнюю лекцию Вебера, за этим переводом в 1930-м последовал перевод «Протестантской этики», в 1934–1935-м экономической теории, а в период между 1937-м и 1939-м — перевод первых четырех глав «Хозяйства и общества». Кроме того, многие эмигранты, бежавшие в США, везли Вебера в своем интеллектуальном багаже. Последующие тридцать лет американской социологии стали самыми плодотворными во всей истории этой дисциплины, сама она играла ведущую роль в социальных науках, чего не было ни до, ни после этого, а Макс Вебер утвердился в роли главного автора, заложившего ее теоретические основы.

В том же 1937 году Парсонс назвал еще одну причину столь сильного влияния Вебера на социологию. В его работах содержится такое количество фактического материала, требующего специальных знаний зачастую технического характера в самых разных областях (достаточно вспомнить римскую землемерную практику, индийскую кастовую систему или историю развития пифагорейской коммы), что, как пишет Парсонс, обычному человеку невероятно трудно осуществить критический анализ этих работ как единого целого. Это приводит к расколу исследователей творчества Вебера на теоретиков и ученых, уже успевших написать множество работ по отдельным «веберовским проблемам». Как оказалось, Вебер — первоклассный поставщик тем для исследований: в отличие от Эмиля Дюркгейма, пытавшегося на небольшом фактическом материале выжать все возможное из нескольких понятий, он, по сути, интересовался всем. И, в отличие от Зиммеля, он всегда старался найти точки соприкосновения с уже существующими исследованиями и подготовить почву для новых. И как бы ни злили его критические рецензии на «Протестантскую этику», их обилие само по себе свидетельствует о том, как много поводов для дискуссий давали его утверждения ученым с совершенно другим темпераментом и другими интересами, чем у него самого.

Реимпорт Вебера начался после 1945 года. В то время, когда в Германии почти каждая интеллектуальная традиция подпадала под подозрение ввиду наличия ее национал–социалистического варианта, американской социологии, а вместе с ней и Максу Веберу отводилась совершенно особая роль. Сам Парсонс входил в число ученых, которые анализировали причины немецкой катастрофы и консультировали американские власти по вопросам оккупационной политики. После двенадцати лет отрыва от реальности социология теперь пользовалась авторитетом науки о фактах, способной оказывать прямое просветительское воздействие. Ну а Вебер был той не скомпрометированной фигурой довоенного времени, с которой можно было начать все сначала. Вот почему поднялся такой шум, когда в 1959 году историк Вольфганг Й. Моммзен в своей диссертации обратил внимание, что в конце жизни Вебер симпатизировал плебисцитарной демократии с харизматическим лидером, после чего начались разговоры о том, что Карла Шмитта — теоретика диктатуры, посещавшего последний мюнхенский семинар Вебера и впервые опубликовавшего фрагменты своей «Политической теологии» в сборнике, посвященном его памяти, — можно считать его законным преемником.

Еще не раз потомки будут играть в эту игру с противоречиями в веберовском наследии. В 1950-е и 1960-е годы его историко–аналитические работы об особой роли западной цивилизации были включены в так называемую теорию модернизации. Эта концепция социальных изменений описывала переход от «традиционного» к «современному» обществу как развитие в направлении «западных» достижений. Те, кто был знаком с веберовской критикой мышления в категориях «этапов развития» и разделял его исторический пессимизм, выступали против подобной узурпации. С нормативной точки зрения взгляд Вебера был обращен скорее в прошлое, чем в будущее; в эпохе модерна он видел не столько новую свободу, сколько утрату прежней. В свою очередь, социальная историография открыла в его наследии не только его социологию классов и сословий, альтернативную марксистской теории, но и критику Германии за «отставание» в процессе демократизации. С другой стороны, с этим никак не сочетался агрессивный национализм Вебера, который

так же, как и его этика бюрократии или комментарии по поводу социальной демократии, не давал восторгу от немецкой модели социального государства и «придержанного» рейнского капитализма раскрыться в полной мере.

И так до бесконечности: Вебер как одно и тут же–как совершенно другое, прямо ему противоположное. Это тоже один из признаков автора, которому суждено стать классиком, тем более если его жизнь дает дополнительные поводы для восхищения. И раз уж сам он в своих работах уделял немало внимания идее героя, то теперь и его изображали как героя. Никто не скажет, что он сам себе противоречит, скажут: он разрывался. Никто не скажет, что он не знал меры (а доказательством могло бы служить его собственное признание, что он «демагог»): в его оправдание заметят, что он всегда призывал к бескомпромиссным решениям и к осознанной жизни. Впрочем, никто также не скажет, что его собственная жизнь была примером бескомпромиссного решения, сознательного выбора судьбы или аскетической гражданственности; свидетельства разделения ролей, оказавшегося возможным и для него, исследователи предпочитали скрывать, пока это было возможно. Его любовницу называли «подругой», его сексуальные связи — «отношениями», его ярость — «чувством чести», а отклонения от морального долга, коль скоро речь шла об отклонениях самого героя, — «проявлением человечности». Такие вот жертвенные свечи.

И из этого тоже «складывался» классик–из постоянного наполнения его жизни обстоятельствами и характеристиками, превращавшими его в пример для подражания — в том, что касается научного этоса, активной политической позиции ученого, соединения «страсти и точности», борьбы за смысловую непрерывность жизни и всего того, для чего существуют такого рода формулы. Но дело в том, что образцовой жизни не бывает, бывают только поступки, достойные подражания. И, соответственно, не бывает и биографий, прожитых исходя из одного–единственного принципа или в работе над одной–единственной проблемой. Поэтому биография в целом не может служить подтверждением каких–то истин, а рассказ о ней, среди прочего, призван развеять представления о том, будто величие заключается в моральной независимости или в фактическом контроле над собственной жизнью. Величие Макса Вебера, если не говорить о его интеллектуальных способностях и достижениях, заключалось скорее в том, что он как раз умел менять направление своего жизненного пути, как бы тяжело ему это ни давалось, а не в том, что он неизменно придерживался одной и той же жизненной программы. Классическая жизнь существует только в торжественных докладах о жизни классиков, при свете дня эта иллюзия рассеивается.

Тем не менее существуют классические произведения, авторам которых удалось сформулировать проблемы, пережившие их самих и предложенные ими решения. Веберовский вопрос о буржуазии уже по–другому звучит применительно к обществу, изучение которого уже не заключается преимущественно в анализе его социальных слоев. Комбинация из семейного клана, собственности и образования вкупе с политической ориентацией этого сословия и его «культурой» сегодня уже стала делом случая. «Социальные сети», во власти которых мы, по мнению многих исследователей, находимся сегодня, — это сети функциональных отраслей, служащих, лоббистов, предпринимателей и политиков, а отнюдь не сословные или классовые образования. Определенные люди достигают высокого положения в системе власти благодаря организациям, в которых они работают, но они вовсе не контролируют эти организации. Председателя правления так же сложно представить в роли «господина» подчиненного ему аппарата, как и канцлера или партийного лидера. Идея Вебера о том, что на современное общество можно оказывать предсказуемое влияние при помощи организаций, чужда нам именно потому, что его прогноз о непрекращающейся специализации оказался верным. Вместе с тем бюрократия — в некоторых регионах мира — действительно стала вездесущей, в ущерб законодательной власти, с той лишь разницей, что «панцирь послушания» принял форму не аппарата господства, а, скорее, «демобюрократии» (Никлас Луман), основанной на обещании равенства, стабильности и реформ.

Образ общества как некого управляемого часового механизма встречается нам разве что в фантазиях сетевой экономики, где на место механизма постепенно приходит алгоритм, что, впрочем, не лишает этот образ метафоричности. То же самое касается и рационального капитализма, рационального государства, рационального права, рационализированного искусства и рациональной науки: во–первых, во всех этих случаях рациональность разная, а, во–вторых, совокупность отдельных ее разновидностей не обеспечивает рациональность целого. Нужны примеры? Для фирмы рациональность заключается в том, чтобы при минимальных затратах производить продукт, устраивающий ее клиентов, даже если это те же люди, что в качестве наемных работников могут заболеть в результате потребления данного продукта, что, в свою очередь, создает дополнительные расходы для системы здравоохранения (которая, следуя своей рациональности, изобретает все новые болезни и новые медикаменты) и для государства, расходы, которые несет отчасти экономика, отчасти граждане, у которых те берут денежные займы, чтобы расширить этот рациональный с политической точки зрения, т. е. способствующий переизбранию круговорот. И так происходит повсюду. Рациональность одного сектора — беда для другого. На подконтрольность всего мира, достигнутую благодаря «западному рационализму», это не очень похоже.

И тем не менее предпринятая Вебером попытка дать анализ общества как некого целого с использованием основных понятий, применимых ко всем его сферам, и сегодня остается актуальной исследовательской задачей. Не так важно, какая часть его аргументов верна до сих пор, а какая — нет; важно, что именно это заставляет нас и по сей день восхищаться его невероятными усилиями: его попытка не утратить здравый рассудок и не сбежать в безопасную башню специального знания с характерным для него узким кругом влияния перед лицом общества, многократно усиливающего как хорошее, так и плохое, как подконтрольное, так и совершенно непредсказуемое, как расколдованное, так и суеверное, как рациональность, так и безудержную фантазию. По достижениям Вебера и затраченным им усилиям можно судить не только о масштабах этой задачи. Макс Вебер также показал, с какими конкретными трудностями может столкнуться тот, кто будет ею заниматься. В ответ на заявление, что «писатели былых времен далеки от нас, потому что мы знаем бесконечно больше, чем знали они», Т. С. Элиот лаконично заметил: «Совершенно справедливо, только знаем–то мы как раз то, что создано ими»[750].

Поделиться с друзьями: