Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:

Впрочем, его в столицу Баварии влечет другая революция. У Макса Вебера появилась «госпожа»: Эльза Яффе. Так он впервые обращается к ней в конце декабря 1918 года: «Ты — та, кому я буду служить, — обещает он, — даже если это приведет меня в преисподнюю». Весной, летом и осенью 1918 года, по пути в Вену и во время посещения Мюнхена с докладом «О новом политическом устройстве Германии», он наносит визиты Яффе, несмотря на то что раньше сам прекратил с ней всякое общение. Эльза Яффе (ее муж к тому моменту был министром финансов в правительстве Курта Эйснера) напишет позднее «о тех решающих днях в начале ноября 1918 года»[684]. Пока же он обращается к ней на «вы», около 20 декабря 1918-го он впервые называет ее «любимой Эльзой», а с конца января 1919 года одно признание в бесконечной преданности следует за другим. Он вспоминает прочитанный в детстве роман Скотта «Айвенго» и одного из его героев–пастуха: подобно тому как тот носил на шее металлический ошейник с именем саксонского князя Седрика, так и Вебер носит невидимый ошейник с надписью «Собственность Эльзы фон Рихт»[685]. Он все еще продолжает писать любовные письма Мине Тоблер (ее «вассалом» он тоже себя уже называл), но только от великодушия Эльзы зависит, позволит ли она Веберу и впредь давать Мине то, что он еще может ей дать. Ткач[686] принадлежит баронессе фон Рихтхофен — так, используя средневековую терминологию, он сообщает о своем преклонении перед возлюбленной. Для него речь идет об «абсолютном подчинении», о «кабале», личной зависимости и т. д. Дважды он

ставит под своими письмами «S.S.S.q.b.S.p.», соединяя две испанские формулы приветствия: в его варианте преданный слуга целует не руки, а ноги[687]. В письмах Вебера Эльза Яффе оказывается окутанной плотной терминологией господства, подчинения, верховной власти женщины. Ученица стала наставницей учителя, его повелительницей, она усмирила его — и т. д. и т. п.: Вебер, который в науке поставил желание подчиняться в центр своей социологии господства, теперь интенсивно использует данную терминологию в своих любовных письмах. Вместе с Эльзой он читает свое «Промежуточное рассмотрение» и в шутку предлагает там, где речь идет об эротике, сделать сноску: «Исправлено и дополнено после глубокого изучения фактического материала»[688].

Кто из подобных формулировок и сообщений о том, что «следы Твоих зубов еще видны на моей правой руке», делает вывод о мазохистской склонности Вебера к подчинению, скорее всего, незнаком с европейскими эпистолярными любовными романами и другими традициями этого жанра. Все те слова о любви и красоте, что обычно сопровождают эту тематику абсолютной преданности, Вебер оставляет в стороне. Себя в письмах к Эльзе Яффе он описывает как человека, «который в столь многих ситуациях был вынужден носить „маску“», не мог выразить свои мысли и чувства и всегда боялся потерять лицо. В ее присутствии все это не нужно, потому что «даже если я испытываюперед Тобой чувство стыда (а это происходит очень легко), то и тогда Тебе можно об этом рассказать, и тогда все проходит, все прощается — это возможно только с Тобой»[689]. Самое главное в этих письмах не то, на какие действия они нам намекают, а то, что в пятьдесят пять лет Макс Вебер пишет свои первые страстные любовные письма, почти каждый день по письму.

Не так давно редакторы полного собрания сочинения Вебера отказывались издавать его письма без предварительного замечания о том, что эти интимные послания не были предназначены для чтения третьими лицами. «Однако коль скоро они сохранились и дошли до нас», их невозможно не включить в полное собрание сочинений, тем более что «их уже неоднократно и подробно цитировали»[690]. Ни то ни другое, разумеется, по сути, не оправдывает публикацию писем такого рода, равно как и дальнейшее их цитирование. С другой стороны, в отношении того, что интимная переписка не предназначена для посторонних глаз, между ней и обычными, не интимными письмами Вебера разницы нет. Письма в современных условиях коммуникации редко предназначены для третьих лиц и никогда — для совершенно посторонних. Стало быть, здесь вопрос о том, какую пользу извлекут из интимных тайн этих любовных писем потомки, важнее, чем вопрос, а могут ли они вообще их использовать. Сам Вебер, кстати, в 1918 году признается Эльзе, что десять лет назад выкрал и прочитал ее письма к Марианне[691].

И когда Вебер называет Эльзу «дикой кошкой» и с восхищением отзывается о «своенравном и упругом великолепии ее тела», не забывая при этом о ее душе, доброте и ответственности ее сердца, это может удивить лишь тех, кто на протяжении нескольких десятилетий считал автора этих строк живым воплощением некоторых его выражений, а теперь боится, что придется снизить оценку «отлично», поставленную этой нравственно совершенной, аскетичной личности. Для лакея нет героя, гласит пословица, а философы со своей стороны послушно добавляют: причина этого кроется не в героях, а в лакеях. Если же подходить к этому вопросу биографически, то проблема здесь, скорее, как раз в понятии героя, исключающем те или иные факты из реальной биографии. Хотя делать это совершенно не обязательно: почему, собственно, интеллектуальный герой, восхищающийся пуританской аскезой, не может при этом преклоняться перед дикими кошками с упругим телом? Разве не разумнее было бы дополнить существующую теорию образа жизни, чем громко откашливаться, предупреждая о своем присутствии, или, наоборот, припадать к замочной скважине лишь потому, что за ней герои предстают отнюдь не в героическом свете? У одних знаменитостей при жизни нет никакой частной жизни, все на виду, а после смерти они уже никому не интересны. А есть такие, у которых, наоборот, частной жизни нет только после смерти, потому что сначала они становятся классиками, а потом, по сохранившимся документам, исследователи восстанавливают подробности их биографии[692].

Но зачем вообще это делается? Что дает нам биографическая правда об авторе, творчество которого все равно оценивается независимо от нее? Например, то, что, как в случае Вебера, мы видим, как трудно и порой мучительно учиться страстной любви в эпоху, которая, казалось бы, ждет ее, но в то же время делает совершенно невозможным воплощение этих ожиданий. Ее ждут, как будто это природное явление, но что делать человеку, если с ним этого природного явления не происходит? Кроме того, в борделе можно, наверное, научиться искусству половой любви, но не душевной страсти. Кроме того, от людей требуют моногамии. Кроме того, у интеллектуала — во всяком случае, у этого интеллектуала — все эти ожидания оказываются гипертрофированными благодаря литературе и искусству, с одной стороны (Гёте, Вагнер, Георге), и предельному моральному напряжению — с другой, не говоря уже о проблемах физиологического характера, контроле со стороны матери и жены, болезнях и нервных срывах. Как же ему было научиться любви, выходящей за пределы брака двух единомышленников? Ответить на этот вопрос, очевидно, смогла Эльза Яффе с ее прямым, чуждым какой бы то ни было жеманности, сильным характером. Из этих интимных писем Вебера видно, какая пропасть разделяет его «маски» и то, что видится ему в качестве другого, альтернативного образа жизни. Вопрос о том, что с точки зрения теории ценностей означает его признание, что с ней он пойдет «на любое преступление и любое святотатство»[693], ибо принадлежит только ей, следует переадресовать исследователям веберовской социологии: не означает ли это, что, благодаря разделению ролей (ученый, политик, сгорающий от страсти любовник), все же можно жить «поливалентно» и служить одновременно нескольким богам или богиням, которые к тому же сами раскрывают целый спектр ролей: свободный, гордый ребенок, молодая мать, зрелая и красивая женщина, сестра, товарищ, близкий друг, любовница, превозносимая дочь богов[694]. Нельзя не заметить, что Вебер получает удовольствие, находя все новые и новые определения тому, что случилось с ним впервые в жизни.

И вот он спрашивает, не «превратился ли я из „этического“ профессора в „эстетического“». «Right or wrong, my Else» — так же он прежде говорил: «right or wrong, my country»[695], и вне контекста любовного письма это можно было бы трактовать как этику убеждения, причем такую, которая — за счет своеобразного подкупа — одерживает верх над прежней предельной ценностью. Как признается Вебер Эльзе Яффе, он предлагает созвать Национальное собрание в Нюрнберге или Мюнхене лишь потому, что так он будет ближе к ней. И даже немного жаль, что не вышло так, как он задумал, и мы говорим о «Баварской республике» не потому, что в ее столице жила любовница Макса Вебера[696]. Как бы то ни было, не интимные подробности или, что было бы еще хуже, не возможность делать из них выводы по своему усмотрению обусловливают интерес к любовным письмам Вебера, а давно назревшая корректировка того образа, который во многом создал он сам.

Весной 1919 года Вебер пишет Мине Тоблер: «Решение принято;

я согласился работать в университете, и решение это окончательно, а изменить его может только чистый случай или новый всесокрушающий бунт». И он не скрывает, что теперь «золотой небосвод» ее квартиры на последнем этаже в доме на Бисмаркштрассе в Гейдельберге уходит от него в недостижимую даль и что о проведенных вместе «прекрасных годах» теперь следует говорить в прошедшем времени: «Как было, уж не будет»[697]. А было все как раз в тот период, когда Вебер, возмущенный романом Эльзы Яффе с Отто Гроссом и ее любовью к Альфреду Веберу, разорвал с ней всякие отношения. В последующих прощальных письмах он признается в любви к своей Юдифи, как он называет Мину Тоблер по имени героини романа Готфрида Келлера «Зеленый Генрих», где Юдифь — одна из двух женщин, между которыми не может сделать выбор молодой главный герой и о которой в тридцать первой главе романа сказаны слова, вероятно, не раз вспоминавшиеся Веберу: «Благодаря частому общению с Юдифью я стал для нее своим человеком. Постоянно думая о юной Анне, я охотно проводил время с прекрасной Юдифью, ибо в ту пору моей жизни меня бессознательно тянуло к любой женщине, и я ни в малой мере не предполагал, что нарушаю верность, когда при виде этого пышного женского цветения мечтаю о нераспустившемся цветке с восхищением еще большим, чем в присутствии самой Анны»[698]. Теперь Вебер говорит Мине о том, что не испытывает к ней ничего, кроме благодарности за «щедро подаренное Тобой счастье и красоту» и о своем «упрямом и боязливом сердце», которое с самой юности не позволяло ему рассказать другим, что он чувствует в тот момент, когда у него отнимают что–то прекрасное: «и тогда я застывал, словно каменный». Почти всю свою жизнь он был лишен возможности дарить радость другим людям, пишет он, и вот уже как два с половиной года над ним довлеет тягостное предчувствие этого расставания.

Уже два с половиной года, т. е. с осени 1916-го. Тогда Вебер снова встретился с Эльзой Яффе, которая пришла на его доклад «О международном положении Германии» в Мюнхене. «Он был словно замороженным, а на его лице были запечатлены все скорби мира», — писала она Альфреду Веберу. Они мирятся и долго говорят друг с другом. Эльза Яффе, которая никогда ничего не скрывала, пишет об этом Марианне Вебер. С этого момента Вебер все реже и реже наносит визиты Мине Тоблер. Расставание с ней не было делом одного дня. Еще в июне 1919 года, возвращаясь из Версаля, он пишет своей «любимой Юдифи», что скоро вернется к ней, вернется в ее объятья — и, как бы между прочим, пишет о том, что вот теперь он «в последний раз в жизни видел» Елисейские поля, церковь Мадлен, Парижскую оперу. Навалившиеся на него проблемы и переживания заставляют его чувствовать себя «преждевременно» постаревшим — и одновременно впервые по–настоящему молодым, все в зависимости от того, кому он пишет[699].

Итак, ради Эльзы Яффе он отправляется в Мюнхен, отвергая немыслимо щедрое предложение Боннского университета занять профессорскую должность с жалованием — в пересчете на современные деньги — около ста тысяч евро в год при нагрузке всего два часа в неделю. Он отказывается и от высокооплачиваемой профессуры в Берлинской высшей торговой школе, хотя вернуться к работе в университете он вынужден именно по экономическим соображениям: война не лучшим образом отразилась на ценности его имущества, а дальше, по расчетам Вебера, их ждала еще большая инфляция. Жена поддерживает его в его решении: пусть это будет Мюнхен. Не пройдет и года, и у них снова будут проходить «журфиксы», но уже первый список гостей показывает, как сильно изменилась ситуация. На первом приеме присутствовали коллеги, ортопед, либеральные политики, специалист по лесоведению, защитник по уголовным делам, а также Аделаида Фуртвенглер, мать знаменитого дирижера, поражающая своей энергией и идеями, но, «если верить слухам, к сожалению, морфинистка». Неплохое общество, но здесь уже нет людей, пришедших послушать Вебера. «Танцами для молодняка» называет он однажды эти встречи, где с «часто упоминаемым проф. Максом Вебером» знакомится в том числе и Томас Манн, о чем сам он пишет в своем дневнике. Однажды визит Веберам наносит Освальд Шпенглер. «Житель большого города, невероятно умно рассуждает об искусстве, — записывает Вебер, — гораздо приятнее, чем его книга». Имеется в виду «Закат Европы» (1919) — книга, которая сразу же принесла известность ее автору, но, по мнению Вебера, способна лишь «испортить людям радость от простого труда и разрушить уважительное отношение к фактам». Он оказывается в окружении литераторов и не сильно интересных специалистов. Мюнхен уже не сияет, он слабо мерцает, как и вся Германия, и причина здесь не только в отказе от городского освещения ради экономии. К власти рвутся визионеры. Сначала, впрочем, германская «революция» почти везде остается мирной; примечательно, что сам Вебер, будучи офицером запаса, в Гейдельберге входит в состав Совета рабочих и солдатских депутатов. Тем не менее он сомневается, что общество еще нуждается в идеях, не говоря уже об исследованиях: «Что и говорить, наш брат–ученый стал совершенно излишней роскошью, и не стоит пытаться убедить себя в обратном или позволить убедить себя другим». Говоря о революции, Вебер использует понятия карнавала и маскарада — в том числе и потому, что произошедшие события смешали все роли. Так, например, Эдгар Яффе — тот самый Яффе, который для дворянской элиты всегда был всего–навсего «маленьким евреем», — теперь принимает присягу баварского дворянства и его чиновников на верность новой республике, и те терпят все происходящее, стиснув зубы и затаив ненависть в сердце. Для иллюстрации идеи Вебера о том, что в политике конечная цель — это не власть, а достигнутое при помощи власти признание, здесь можно найти богатый материал[700].

Что касается персонажей, с которыми Веберу в эти дни приходится иметь дело, то даже при искреннем желании сохранить серьезность их сложно воспринимать иначе, чем как балаганных актеров. В середине мая, еще до отъезда на мирные переговоры в Версаль, Вебер из Берлина пишет письмо Эриху Людендорфу, бывшему 1-му генерал–квартирмейстеру штаба. Его цель — убедить Людендорфа первым сдаться в плен американцам, тем самым выполняя требования союзников и подавая пример остальным членам генерального штаба. Вебер взывает к чувству чести: нужно лишить врага возможности утверждать, будто ответственные лица в государстве заставляют свой народ расплачиваться за действия правителей[701]. Людендорф, однако, и в страшном сне не мог себе представить такое развитие событий. Вебер, прождав две недели и так и не получив ответа, 30 мая едет в Берлин и лично наносит ему визит. «Он все еще стоит у меня перед глазами, этот профессор Вебер», — пишет Людендорф в своих мемуарах в 1941 году, — «как он меня нахваливал, чтобы добиться от меня согласия: „Ваше превосходительство, увенчайте то великое, что Вы сделали для своего народа, совершите поступок, который выше даже геройской смерти ради отечества. […] Эта жертва умилостивит врагов, Ваша смерть спасет народ“. Он говорил очень странные вещи, и, поскольку для меня они были совершенно немыслимыми, они врезались мне в память». Людендорфу показалось, будто глаза Вебера сверкнули ненавистью, однако не исключено, что он спутал ее с презрением.

Записи, сделанные юристом Рихардом Тома и экономистом Эмилем Ледерером после беседы с Вебером об этом происшествии, еще более показательны. По его версии, Людендорф отказался пожертвовать собой ради нации потому, что народ, по его словам, — это мерзавцы, неблагодарный сброд, и будет лучше, если он оставит его, наконец, в покое. Вебер: Вы должны сослужить народу эту последнюю службу. Людендорф: Это еще не последняя служба. Вебер: «Тогда то, что было сказано о нации, по–видимому, тоже было сказано не всерьез». «Людендорф: Ну вот Вам Ваша хваленая демократия! Что при ней стало лучше? Вебер: Господин генерал, неужели Вы полагаете, что то свинство, которое у нас сейчас происходит, я считаю демократией? Людендорф: Если Вы так говорите, господин профессор, мы, пожалуй, могли бы с Вами найти общий язык. Вебер: Но неужели Вы полагаете, будто то свинство, которое у нас было раньше, я считал монархией?»[702] Не в бровь, а в глаз.

Поделиться с друзьями: