Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:
В то же время идея о том, что нация может стать главной «ценностью» социальной науки, стала еще более несостоятельной, чем была вначале. Так что политический адресат творчества Макса Вебера скрылся в неизвестном направлении. И хотя, в отличие от Стефана Георге, Вебер никогда не взывал к «тайной Германии» и не считал себя ее частью, однако их ситуации были схожи в том, что идеалы и того и другого со временем померкли. Как и Георге, Вебер представлял себе нацию, которой не было, правда, в конце жизни ему стало ясно, что такой нации никогда и не будет.
Свой последний курс лекций Вебер завершил фразой, что с началом «железного» века индустриализации началась принципиально новая эпоха, ибо рабочие перестали верить в то, что главная награда за их благочестивую, дисциплинированную и скромную жизнь — это вечное блаженство за гробом. Но какая начнется эпоха, когда и буржуазия, в свою очередь, перестанет верить в мирские идеалы, составляющие понятие буржуазности: в то, что позиция «золотой середины», т. е. умеренные взгляды лучше дуализмов и контрастов; в то, что лучше стремиться к далеким целям, чем прозябать в настоящем, предаваясь
Тем не менее ответ на вопрос о том, что осталось после Вебера, не исчерпывается указанием на бессмысленность его политической борьбы на разных фронтах и на «упадок буржуазного образа мысли и жизни»[741], поскольку с не меньшим основанием можно считать неправильным сам вопрос. «Что осталось?» предполагает, что в любом случае осталось меньше, чем было. Однако в случае Макса Вебера мы имеем дело с автором, от которого после смерти осталось больше, чем все, что он когда–либо написал. Его научное наследие, которое в 1920 году было представлено лишь очень фрагментарно, со временем становилось в каком–то смысле все объемнее, его аргументация — все разнообразнее, а сделанные им выводы–все многочисленнее.
Никлас Луман является автором язвительного замечания о том, что классики обычно засаленные и закопченные: засаленные оттого, что их часто трогают немытыми руками, а закопченные–от жертвенного дыма. Скорее всего, он имел в виду именно Макса Вебера, поскольку, если говорить о «захватанности», то, наверное, ни о каком другом представителе социальных наук не написано столько, сколько написано о Вебере. Каждый квадратный сантиметр его работ проработан со всех сторон; проанализирован каждый аспект его наследия. Существуют работы о том, что Вебер думал о квакерах, о том, кем были его прадеды, почему Голландия не играет практически никакой роли в «Протестантской этике», о его манере цитировать Шекспира, о том, как он относился к Периклу, к Райнеру Марии Рильке и к сионизму и в каком значении он употреблял понятие «насыщение» — как–никак восемнадцать упоминаний! С целью прояснения всех обстоятельств его жизни ведутся споры о том, в какой последовательности имели место романы Эльзы Яффе: сначала с Отто Гроссом, а потом с Фридрихом Фёлькером или наоборот? Однако детали, о которых с такой нежностью заботятся исследователи, — это не более чем детали. А Макс Вебер–классик, и это дает повод для любых других дальнейших исследований: Макс Вебер и спорт, астрология в работах Макса Вебера, Макс Вебер и Эмиль Ласк, происхождение «профессионалов без сердца» у Макса Вебера — и еще столько всего неисследованного, непрепарированного, неупорядоченного.
Но разве это повод для недовольства? Все это лишь свидетельствует о том, что гуманитарная наука не хочет упустить из виду ничего, что можно обнаружить в ставших знаменитыми текстах, в текстах знаменитостей и в самих знаменитостях тоже. С одной стороны, это позволяет нам понять, что значило быть ученым на рубеже XIX и XX веков и что значило быть именно этим конкретным ученым. С другой стороны, это лишает нас возможности узнать Макса Вебера «до конца», потому что, как бы хорошо мы его ни знали, всегда найдется кто–нибудь, кто лучше нас знает какой–то один аспект его текстов, его карьеры, среды, в которой он жил, знает, что в 1913 году он говорил нечто иное, нежели в 1918-м, и всегда найдется кто–то еще, кто прочел больше из того, что читали те, кого читал Вебер. Всегда есть что–то важное или, во всяком случае, интересное, от чего приходится отказываться, чтобы географическая карта не разрослась до размеров изучаемой области, а самое главное, чтобы наконец завершить работу над ней. Не случайно лучшие знатоки его исследований и истории их возникновения — например, Штефан Бройер в Гамбурге, Питер Гош в Оксфорде, Фридрих Вильгельм Граф в Мюнхене, Лоуренс Скафф в Детройте или Хартман Тюрель в Билефельде — никогда не пытались дать исчерпывающее описание творчества и жизни Вебера. Как было верно сказано когда–то: «История викторианской эпохи никогда не будет написана, так как мы слишком много про нее знаем». Это верно и в отношении Вебера[742].
Но как он стал таким знаменитым? Как его работы стали захватанными классическими трудами? Ответ на этот вопрос сам по себе является частью истории идей и социологии науки, ибо он отнюдь не исчерпывается значением работ Макса Вебера. Нельзя сказать, что он стал таким знаменитым, потому что все, что он написал, было абсолютно правильным. В это же самое время свои социологические системы создавали, к примеру, Эмиль Дюркгейм во Франции или Георг Зиммель в Германии, и нельзя сказать, что их системы уступали веберовской социологии в оригинальности, продуманности или тематическом многообразии, но в чем они уступали, так это в степени известности. Стало быть, дело не в том, что труды Вебера производили более сильное впечатление, чем работы его современников, или тем более, что они были более «правильными».
Самое прагматичное объяснение, почему Макс Вебер тем не менее имел явно большее влияние на последующие поколения социологов, заключается
в том, что он был женат на Марианне Вебер[743]. Проделанная ею работа по распространению, систематизации и публикации трудов супруга — это уникальный пример «доведения до конца» оставленного наследия. Уже в 1922 году выходит в свет первое издание «Хозяйства и общества». За ним в 1926 году следует ее «Жизнеописание», которое на протяжении почти восьмидесяти лет оставалось главной биографией ученого. В 1937 году она издает его юношеские письма, а в 1948-м — свои воспоминания. Марианна Вебер четко понимала, кто был ее спутником жизни, и не жалела сил на то, чтобы об этом узнали и другие. И как бы ни уличали ее в сокращениях и исправлениях работ и писем ее супруга, в том, что касается его творческого наследия, она, несомненно, была выдающимся душеприказчиком.В 1921 году она вернулась на виллу «Фалленштайн», Эльза Яффе, чей муж умер в 1921 году, в 1925 году тоже возвратилась туда, где начиналась история их отношений с Вебером, и обе они вместе с Миной Тоблер на протяжении всей своей жизни поддерживали память о Вебере, не позволяя предать забвению «легенду Гейдельберга». Когда философ Герман Глокнер в 1919 году приехал устраиваться в Ruperta Carola[744], почти все, с кем ему приходилось беседовать, говорили о Гейдельберге как о месте, где больше не живет Макс Вебер. Особенно сильно это проявлялось в разговорах с психологом и философом Карлом Ясперсом, которого Глокнер справедливо называет апостолом Вебера. Ясперс не сильно интересовался социологией, однако уже в своей «Психологии мировоззрений» он писал о веберовской концепции идеальных типов как о «теории в гуманитарных науках». Макс Вебер был для него философом и типичным примером интеллектуала, «живым законом», авторитетом, «умевшим очень надежно, незаметно, исподволь направлять ход разумных дискуссий — [человеком], мышление которого давало прочную основу для глубочайшего понимания современной ситуации и позволяло судить о […] событиях и достижениях познания». Вот и зажжены первые жертвенные свечи — в память о харизматике[745].
Если бы все этим и ограничилось, то влияние Вебера не вышло бы за пределы узкого круга лиц. Что это все же произошло, объясняется, как ни странно, тем, что никто не мог точно сказать, в чем именно заключалось значение веберовского наследия. Внушительный корпус его работ допускал самые разные интерпретации. То, что Ясперс хотел сделать из Вебера философа, было только началом. Несколько лет спустя эмигрировавший в Америку политический философ Лео Штраусс предложил диаметрально противоположную интерпретацию. С его точки зрения, Вебер был величайшим представителем того релятивистского типа мышления, который как раз отрицает всякую возможность философского разума. Ибо если все ценности равны между собой, а конфликт между ними может быть решен не путем познания, а только в результате социальной борьбы, то неизбежен «вывод, что разум не в состоянии решить проблему выбора между злым, банальным или бессмысленным и их противоположностью». Единственное, чего не приемлет Вебер, — это жизнь вообще без идеалов, а такая этика сводится к императиву: «Чему–то ты должен отдать предпочтение». Как не без иронии пишет Штраус, для такого долженствования «исполнение полностью гарантировано самим бытием», ибо жить — значит отдавать чему–то предпочтение. То, что сам Вебер предпочел приятному самообману и удобной трусости интеллектуальную честность и политическую честь, свидетельствует о нем как о благородном нигилисте, но ничего не говорит о том, как он пришел к пониманию этих добродетелей[746].
Такие противоположные интерпретации типичны для истории веберовского влияния. Сегодня, к примеру, многие считают его отцом «индивидуалистского» метода в социальных науках, борцом против собирательных понятий, который неизменно ставил вопрос об интересах и мировоззрениях или, другими словами, мотивах отдельных акторов, не давая провести себя тем, кто настаивал на существовании «общества». На возникновение такой трактовки повлияло в первую очередь его определение социологии как «науки, стремящейся, истолковывая, понять социальное действие и тем самым каузально объяснить его процесс и воздействие». Если задуматься над этим предложением и особенно над «тем самым» в нем, остается только удивляться, как оно вообще могло быть написано в эпоху, когда еще большая знаменитость того же поколения в лице Зигмунда Фрейда утверждала нечто совершенно противоположное: мотивы акторов, т. е. то, что может быть понято и «прочувствовано» после совершения действия, как раз не являются его причиной. Для Вебера же это всего лишь «пограничный случай истолкования смыслов».
Означает ли это, что социология практически всегда имеет дело с явными причинами социального действия, доступными сознанию акторов? А бессознательная каузальность–всего лишь «особый случай»? На эту тему сохранилось одно интересное письмо Вебера. В 1913 году он писал своему приятелю, психиатру Гансу Груле, что и симптом у психически больных людей тоже что–то «значит»: в отличие от «бессмысленных ассоциаций», он является свидетельством соотнесенности психического процесса с неким «смыслом». В ответ Груле писал, что симптом не может быть признаком смысловой связи между психикой и переживанием, «если больной заявляет, что не вкладывал в свои действия никакого осмысленного значения». По Фрейду, действительно, спящий порождает сны, не понимая их значения. Строго придерживаясь веберовских категорий, Груле считает, что понять больного можно только в том случае, если он сам себя понимает, в остальных же случаях возможно лишь каузальное объяснение, а разум перед лицом немотивированных действий оказывается бессилен. Вопрос о том, в какой мере социальное действие может быть истолковано как сновидение с мотивами, скрытыми от самих сновидцев, будет мучить социальные и гуманитарные науки на протяжении всего XX века[747].