Макс Вебер: жизнь на рубеже эпох
Шрифт:
Эту манеру мышления, когда история экономики не сводится к какой–то одной формуле, а рассматривается как результат воздействия самых разных социальных сил, Вебер сохраняет на протяжении всей своей лекции. Особенно хорошо это видно в ее последней части, где речь идет о возникновении современного капитализма. Вебер определяет его как комплексное и повседневное удовлетворение потребностей посредством организаций, которые ведут бухгалтерский учет доходов и расходов (Вебер в этой связи говорит о «рациональном учете капитала») с целью определения рентабельности и составляют баланс. Пока это определение ничем не отличается от определения Зомбарта. Впрочем, примечательно, что Вебер говорит не только о том, что это–исключительно западный феномен, но также, что «и здесь он появился лишь во второй половине XIX века»[718]. Отсюда можно сделать вывод, что в его понимании «дух» капитализма, как, возможно, дух любого другого контекста действий, был чем–то таким, что существует лишь тогда, когда соответствующие структуры еще не успели утвердиться. Все, что можно считать предсказуемым и естественным, в духе уже не нуждается.
Повсеместное распространение капитализма, с точки зрения Вебера, было возможно лишь при выполнении ряда разноплановых условий, а именно: частная собственность на средства производства, торговый обмен, не ограниченный ни сословными монополиями (запрет на занятия промыслами), ни сословными предписаниями относительно потребления (запрет на покупку определенных товаров), предсказуемая правовая
Что касается капиталистического образа мысли, то здесь, в последнем своем высказывании по данному вопросу, в качестве главного достижения европейского пути развития Вебер называет исчезновение границы между внутренней и внешней экономической моралью. Дело в том, что капитализм в значении предсказуемого, поддающегося расчету хозяйствования не может получить развитие, если внутри сообществ, жизнь которых определяется обязанностью уплаты податей и ритуалами обмена, он считается аморальным, а по отношению к «чужакам», напротив, не действуют никакие нравственные ограничения (запрет на ростовщичество, обман). Для утверждения капитализма, как считает Вебер, необходимо, чтобы отношения купли–продажи были возможны и среди близкого окружения (скажем, среди жителей одной деревни), и отношения эти должны быть в той же мере деловыми, что и отношения с посторонними людьми[721]. Только когда исчезает глубинное, поддерживаемое религией недоверие к безличным отношениям, может получить развитие современная, «коммерциализированная» экономика. Для экономики тот факт, что протестантизм через неприятие магических средств и привилегированных зон спасения лишил монастырские сообщества и церковную экономику особого статуса, означал, что она может вступить в права наследства: «Монах является первым рационально живущим человеком той эпохи, методически и сознательно стремящимся к одной цели — блаженной жизни за гробом»[722]. Аскетические секты, которые, согласно Веберу, требовали от своих членов жить, как монахи в миру, тем самым переносили высший уровень моральных ожиданий в повседневную жизнь, благодаря чему современный предприниматель делал свое дело на совесть, а свободный наемный рабочий мог считать свою работу на предприятии своим моральным долгом. В то время как за пределами аудитории в Мюнхене уже подходит к концу карнавал социалистической революции, а в России советская власть борется за выживание, Вебер в последних фразах своей лекции говорит о предыстории этих двух режимов: лишь после того как рабочий класс был лишен надежды на вечное блаженство после смерти и капитализм в качестве самооправдания стал использовать идею о том, что он выгоден всем, «на первый план выдвинулись все возрастающие противоречия интересов»[723]. Вебер не говорит о том, насколько приемлемым для него является такое утешение рассказами о загробном блаженстве, однако из его формулировок становится понятно, что он может согласиться жить в мире, пребывающем в иллюзиях, при условии что эти иллюзии — героические.
ГЛАВА 28. Конец
Итак, чем более индивидуален человек, тем он «более смертен», ибо невозможно заменить единственное, и его исчезновение тем более несомненно, чем в большей степени оно является единственным. Георг Зиммелъ
Лекции по истории экономики, которые должны были начаться 15 октября 1919 года, Вебер начал читать позже, чем планировал. 14 октября в Берлине скончалась его мать. Порвалась последняя нить, связывавшая его с юностью. Он снова пишет о том, что «это поколение немецкой души — ибо она была ярким его представителем–закончилось», и добавляет: «по крайней мере, для нас»[724]. Судя по письмам, он не склонен предаваться воспоминаниям о прошлом, и это еще раз показывает, как сильно изменились его взгляды. Мир, каким он был в 1884 году, когда Вебер на несколько лет вернулся в родительский дом в Берлине, безвозвратно ушел в прошлое, а вместе с ним и многие проблемы, актуальные для Вебера в то время. Пауль Гёре — по–прежнему единственный близкий друг Вебера–за эти годы стал статс–секретарем Пруссии. Последний раз Вебер видел его в 1916 году и тогда же писал: «Да, и я все так же удивительно живо помню все, что было тогда»[725]. Однако в письмах с 1918 по 1920 год он уже ни разу не упоминает Гёре.
Фридрих Науман, которого с Вебером с 1890-х годов и до последних дней связывала национально–либеральная политика, умирает в конце августа 1919 года. Вебер узнает об этом из газет и, выражая свои соболезнования вдове, высказывает также восхищение, «что такой человек смог внутренне реализоваться в эпоху, совершенно для него не подходящую. Он всегда или опережал свое время, или опаздывал»[726]. И то и другое совпадает с восприятием Вебера и своей собственной ситуации: буржуазия, интеллектуальным авангардом которой он себя считал, опоздала, не сумев взять в свои руки правление рациональным государством и занять господствующее положение в национальной культуре, и опередила свое время в том, что придерживалась идеалов, неуместных в тех жестких условиях, в которых ей приходилось действовать.
Эрнст Трёльч — еще один друг Вебера, не уступавший ему в уме и эрудиции — идет своим, совершенно особым путем с тех пор, как они поссорились в конце 1914 года. Тогда Вебер принял сторону гейдельбергского писателя–романиста Эдуарда Шнееганса, когда тот, будучи эльзасцем, еще во время войны хотел уехать жить во Францию из–за того, что его дети, превратившись в воинствующих немецких националистов, перестали с ним разговаривать.
Трёльч, в свою очередь, настаивал на том, чтобы Шнеегансу было позволено навещать раненых французских солдат в гейдельбергском лазарете только в сопровождении немецких военных. Веберу такая позиция казалась шовинистской и бесчестной, и в разгаре ссоры с Трёльчем он выставил его из своей квартиры. После этого они уже практически не общались друг с другом[727].В интеллектуальном отношении Вебер одинок. С Робертом Михельсом и Георгом Лукачем они оказались в разных политических лагерях. Зомбарт, если когда–то и считался серьезным собеседником, то теперь перестал быть таковым, ибо за годы войны все больше поддавался своей склонности к громким фразам. Зиммеля уже нет в живых. Ни с кем из гейдельбергских знакомых, за исключением разве что Мины Тоблер, Вебер тоже не поддерживает связь. Его собственная жизнь противоречит его этическим заявлениям. Политическая смута в Германии заглушила многоголосье интерпретаций истории западноевропейской рациональности, а самое главное, обесценила ученость в значении профессиональной позиции. В письме Георгу Лукачу, который после краха Венгерской Советской Республики, где он был комиссаром народного образования, эмигрировал в Вену, Вебер не скрывает своего горького разочарования по поводу того, какую цену всем им — ему самому, Лукачу, Шумпетеру, который в течение нескольких месяцев был статс–секретарем австрийского министерства финансов и только испортил себе репутацию–пришлось заплатить за свое участие в политической жизни: в результате были уничтожены общие, не вызывавшие прежде никаких сомнений ценности науки, при том что и в политике ничего не вышло и нет надежды, что что–то выйдет «теперь, когда везде на протяжении десятилетий будет только реакция»[728]. В научном плане Вебер тоже одинок, в одиночку он занимается и социологией. Духовный мир, в котором он вырос, и тот, в котором на протяжении нескольких лет находился в центре всеобщего внимания, — оба они исчезли.
В 1920 году, в Страстную пятницу, совершает самоубийство его сестра Лили Шеффер, которая младше его на шестнадцать лет. Оставшись вдовой, в свои сорок лет она жила в здании школы–интерната «Оденвальд» на Бергштрассе, где в духе реформаторской педагогики воспитывались четверо ее детей. С директором школы, Паулем Гехебом, у нее какое–то время был роман. Альфред Вебер, видевший ее последним и находившийся в городе в момент самоубийства, после беседы с Гехебом и близкой подругой Лили Шеффер пришел к выводу, что его сестра стала жертвой Дон–Жуана, использовавшего лексику так называемой педагогики любви и реформирования жизни лишь для того, чтобы затащить женщину в постель, а потом бросить. Пять лет спустя Клаус Манн, также воспитывавшийся в интернате «Оденвальд», в своей новелле «Старик» опишет сексуальные домогательства директора школы–персонажа, в котором Гехеб без труда мог бы узнать себя — к ученицам. По настоянию Альфреда Вебера в качестве причины смерти врачи указывают «несчастный случай» (утечка бытового газа), Макс Вебер пытается убедить родственников не заниматься поисками мотивов самоубийства. Марианна Вебер берет опеку над осиротевшими детьми, так что Вебер может сообщить знакомым, что «так я „стал отцом“»[729].
В летнем семестре 1920 года Макс Вебер читает пятистам студентам «Общее государствоведение и политику (социологию государства)», четыре раза в неделю по часу ведет двухчасовой семинар «О социализме», а также — для избранных слушателей — «О социологических научных работах». Незадолго до начала семестра он пишет Генриху Риккерту, что в качестве основных понятий социологии государства вполне годятся типы социального действия: к первому типу относятся действия, ориентированные на существующие нормы, ко второму–действия, совершаемые под влиянием эмоций или привычки, и, наконец, третий тип описывает действия, направленные на конкретные цели. Первый тип — «идея действительности „режима“»[730]— вкупе с людьми, стремящимися реализовать ее при помощи политического руководства и административного управления, составляют для Вебера суть государства. При этом он призывает придерживаться строго индивидуалистической методологии. «В социологическом смысле государство есть не что иное, как вероятность того, что будут иметь место определенные типы специфического действия, действия конкретных отдельных людей. И не более того. На протяжении многих лет я говорю на лекциях и пишу только об этом»[731]. Без ответа остается вопрос о том, в какой мере такое действие фактически является индивидуальным, если оно одновременно названо типичным и приписывается, например, ведомству или должности: выходит, что действует не человек, а в лучшем случае бундесканцлер. А можно ли его или ее считать актором, ответственным за свои действия, зависит опять же не только и не столько от его (или ее) поступков, сколько от их интерпретации в контексте государства или политики. Тот, кто действует политически, даже свои цели не формулирует самостоятельно; он вынужден учитывать существующие ценностные модели, структуры принятия решения и ресурсы. Кроме того, один определенный актор очень часто действует так же, как любой другой, и одно и то же действие может быть совершено если не одним, то другим актором. «Действия — это системы», где действующий субъект является лишь одной составляющей. Так об этом некоторое время спустя напишет социолог Талкотт Парсонс, благодаря которому Вебер приобретет мировую известность, ибо именно Парсонс впервые назовет его классиком.
Однако, чтобы понять, что имеет в виду Вебер, говоря об «индивидуализме», нужно знать, чему он противопоставлял этот метод: не социологии, которой он в принципе еще не мог знать, а представлению о том, что государство — это организм. Так, например, историк права Отто фон Гирке придерживался теории, согласно которой государственный союз, «подобно индивиду, есть телесно–духовная жизненная единица, которая может воплотить в действие свою волю и свои желания». Это оставляло немало места для всевозможных домыслов относительно того, в чем же именно заключается «воля» государства. В любом случае здесь уже не было необходимости выделять отдельные группы интересов и анализировать процесс принятия решений. Другая проводимая Вебером граница носит предметно–содержательный характер: в своей социологии государства он отходит от вопросов государственного права, чтобы обратиться к тому, что сегодня мы бы назвали политическими организациями. Неоднократно подчеркивая, что он хочет говорить о «чисто эмпирическом типичном человеческом действии», он тем самым отмежевывается прежде всего от тех исследователей государства, которые считают, что их предмет изучен, если объяснены государственные цели и прокомментированы правовые нормы[732].
В первую очередь в своих комментариях на тему Первой мировой войны и парламентаризма в Германии Вебер анализировал государство так, как это делает современная социология, а именно как сферу конфликта различных структур принятия решений и групп интересов (монархии, бюрократии, партий, парламента, военных) в борьбе за власть. В то же время его все больше интересует вопрос, к какой форме господства относится демократия, поскольку реализация власти, основанная на признании правителя его подданными, в его понятийной системе вообще–то подпадала под харизматический тип. Однако харизматических лидеров не выбирают. Кроме того, назвать тогдашнего рейхсканцлера Германа Мюллера харизматиком было бы, по меньшей мере, странно. Означает ли это и в самом деле «обудничивание харизмы», когда на прохождение политиков во власть влияет и их популярность? В конечном итоге это все равно касается только их избрания, а не вероятности встретить повиновение. И действительно ли избранный демократическим путем политик становится слугой тех, кто его избрал, в том случае, если у него нет императивных, т. е. содержательно определенных обязательств перед ними, или если политическая система настолько громоздка, что наказы избирателей не достигают ушей избранников?