Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Меридианы карты и души
Шрифт:

Другие были времена, и «любовь к мудрости, поэзии и искусству», как оказалось, не тот капитал, владея которым какой-либо народ мог бы стать акционером банковского общества, именуемого «Право и Справедливость»… Хозяева этого общества — империалистические державы, не только кайзеровская Германия, ставшая оплотом султанской Турции в проведении геноцида, но и такие «покровители» армян, как правящие круги Англии, Франции и Америки, в критические минуты забыли о своих обещаниях и не пошли далее хладнокровных дипломатических демаршей… «Память воскрешает трагическую историю Армении конца XIX и начала XX веков, — пишет Максим Горький, — резню в Константинополе, Сасунскую резню, гнусное равнодушие

христиан «культурной» Европы, с которым они отнеслись к истреблению их «братьев во Христе», ужасы турецких нашествий последних лет, — трудно перечислить все трагедии, пережитые этим энергичным народом».

Но была и трагедия трагедий. Хотя прогрессивные элементы в Турции устами Мустафы Кемаля осудили младотурок, ведущих страну к гибели, а военный трибунал приговорил Талаата и его сообщников к смерти, верная их союзница Германия любезно приютила палачей, создала все условия, чтобы под чужими именами они открывали магазины, кафе и богатели. И все это вместо того, чтобы виновников геноцида поставить перед международным судом и во всеуслышание потребовать возмездия…

Столпы, на которых держались «Право и Справедливость», рухнули окончательно, придавив своей тяжестью и молодого поэта Шагана Натали. Он восстал против мира и бога. Вот несколько строк из вопля, раздавшегося из-под обломков этого столпа:

Всемогущий владыка,

Вездесущий, всевидящий боже,

Где же был ты, великий,

Когда стал край армянский похожим

На геенну, на бойню?..

…К мщенью призванный кровью, мольбою,

И слезами, и болью,

Я стою сейчас пред тобою,

О судья справедливый,

Пока память моя не остыла…

Где ты был, молчаливый?

От сирот, справедливости ждущих,

Я взываю к тебе,

О всевидящий, всемогущий.

Я обязан понять:

Ты — палач или жертва, о боже?..

Ставший молитвой,

Народ мой почти уничтожен…

Адом стала земля,

Небо — пусто: где божья десница?..

Вера — в прахе моя:

Как молиться? Кому мне молиться?[32]

И поэт, отвернувшийся от бога и людей, взывает к одной только богине — Немезиде… К его зову присоединяются и другие молодые, с той же судьбой, парни из Ерзинка, Карина, Багеша, из других опустошенных и разоренных губерний — сироты, чудом спасшиеся.

Один из них, Согомон Тейлерян, застреливший Тала-ата на берлинской улице, был арестован. Второго и третьего июня 1921 года состоялся процесс над ним.

Раздвинулись стены областного суда в Берлине, и со дна Евфрата, из пустынь Месопотамии, из-под камней и пепла восстали и заполонили зал тысячи и тысячи теней, заняли кафедру прокурора, и на скамью подсудимых усадили тех, которые три года убивали, терзали, сжигали. А исхудалый, со сжатыми губами юноша превратился в обвинителя.

Глядя

на него, старик адвокат сказал: «Перед вами мститель за миллион убитых, за целый народ, перед вами обвиняемый в убийстве убийцы этого народа. Это представитель духа справедливости против принципа насилия, человечности против нечеловечности. Он выступил от имени миллиона убитых, против одного, того, кто вместе с другими грешен в этом злодеянии. И сейчас вы, господа присяжные, должны решить, что произошло в его душе и сознании в момент свершения убийства. Имейте в виду — око человечества устремлено на вас… Это око Справедливости».

Нет, это не был Нюрнбергский процесс, вызванный к жизни карающей десницей народов мира, а лишь приговор, вынесенный мстительной пулей юноши. Несмотря на сдержанное недоброжелательство германских официальных кругов на призывы прокурора защитить честь и права союзнической Турции, на инсинуации подкупленных журналистов, все же прорвалась, открылась людям неопровержимая истина. И шестнадцать присяжных — каменщик, слесарь, маляр, почтовый служащий — народным чутьем своим поняли, где правда, и, удалившись на час, вернулись в зал суда с приговором: «Виновен ли обвиняемый Согомон Тейлерян в преднамеренном убийстве Та-лаага-паши 15 марта 1921 года в Шарлоттенбурге? Нет».

— Когда я приехал в Армению, — говорит мне Шаган Натали, — я словно увидел ее глазами всех тех, кто был когда-то рядом со мной… Я увидел Ереван, увидел воскресшую из пепла родину вместо развалин Ерзинка и Вана. С сердцем, омытым радостью, позабыв о грузе лет, я, как мальчик, взбежал вверх по улице Абовяна, дошел до университета — и ноги словно к земле приросли. Из дверей выходили юноши, девушки, говорили по-армянски и, смеясь, проходили мимо. А я не мог сдвинуться с места, мне казалось, что все это во сне, в сладостном сне. Я должен снова взяться за перо, отброшенное в ярости многие годы назад, чтобы пересказать миру эту эпопею воскрешения…

Слушаю Шагана Натали, и мне кажется — с каждой минутой распутывается жёсткий клубок морщин на его лице, а закаленный в лютом горне, затвердевший сплав расслаивается, и в душе его оживают вновь поэтичность, романтика, доброта…

Шагану Натали уже под девяносто. Ноги не подчиняются ему, подчиняются руки. Все еще пишет. Вокруг него кипы книг, бумаги, рукописи, письма — пожелтевшая, сухая солома от зеленого разнотравья минувших лет. А сколько еще осталось в душе под снегом, какие горести и разочарования…

— С Дашнакцутюном у меня все порвано. С того самого дня, когда я узнал, что они вкупе с наследниками Талаата считают своим врагом Советскую Россию. Я восстал тогда против них, покончил с ними.

Он показывает мне толстую рукопись, в которой удивительно четким, ровным почерком занесена его долгая, неровная, вся в ухабах, жизнь.

При прощании глаза старика затуманились, голос прерывается.

— Доброго пути тебе… А я уж больше не увижу Армению, Ереван, друзей… Как это случилось с Паруйром Севаком? Как рано, как бессмысленно рано ушел он от нас… Когда вернешься, поклонись от меня его могиле.

На улице уже сумерки, дождливые сумерки. По булыжной, сбегающей вниз улочке текут ручейки, грустно и пустынно вокруг. Когда наша машина сорвалась с места, я последний раз оглянулась. на этот маленький домик. Там, в том домике, в глубоком кресле, с пушистым клетчатым пледом на коленях, остался дорогой мне человек, которого, я знаю, видела последний раз.

В одном месте — дорогие люди, в другом — дорогие могилы, в третьем — дорогие воспоминания; все они разбросаны, рассеяны, все ждут тебя, входят в твое сердце, требуют от него свою частицу… До чего же разветвлены, до чего неохватны меридианы нашей души!

Поделиться с друзьями: