Мир позавчера. Чему нас могут научить люди, до сих пор живущие в каменном веке
Шрифт:
Во-первых, владея двумя или более языками, каждый из нас становится билингвой или мультилингвой. Ранее в этой главе я говорил о когнитивных преимуществах этого. Даже если вы скептически относитесь к вероятности заболеть болезнью Альцгеймера, каждый, кто владеет больше чем одним языком, знает, что знание нескольких языков обогащает жизнь точно так же, как обогащает ее больший словарный запас в вашем первом языке. Разные языки обладают различными преимуществами: некоторые вещи легче выразить или прочувствовать на одном языке, чем на другом. Если правильна многократно обсуждавшаяся гипотеза Сепира — Уорфа, структура языка формирует образ мыслей человека; в результате человек видит мир иначе и иначе думает, когда переключается на другой язык. Таким образом, утрата языка не только ограничивает свободу меньшинств; она также ограничивает выбор для большинства.
Во-вторых, язык — самый сложный продукт человеческого разума; каждый язык отличается от других звуками, структурой, паттерном мысли. Однако язык — не единственное, что утрачивается, когда язык
Однако, может быть, вы думаете: хватит этих мутных рассуждений о лингвистической свободе, уникальном культурном наследии, выборе способов мышления и выражения. Это все роскошь, и ее сохранение занимает вовсе не первое место среди проблем современного мира. Пока мы не преодолеем социально-экономические трудности, нечего тратить время на такие пустяки, как малоизвестные языки американских индейцев.
И все же давайте подумаем снова о социально-экономических проблемах людей, говорящих на всех этих малоизвестных языках американских индейцев (и тысячах других малоизвестных языков по всему миру). Эти люди — самая бедная часть американского общества. Их проблемы — не просто узкие проблемы безработицы, это более фундаментальные проблемы распада. Группы, языки и культура которых распадаются, теряют уверенность в себе и взаимную поддержку и погружаются на дно общества. Им так долго говорили, что их язык и вся их культура не имеют никакой ценности, что они в это поверили. В результате затраты национальных правительств на социальное обеспечение, здравоохранение, борьбу с алкоголизмом и наркоманией огромны — а ведь эти средства могли бы стать полезным вкладом в национальную экономику. В то же время другие меньшинства, обладающие сильной нетронутой культурой и сохранившие язык, — как некоторые группы иммигрантов, недавно переселившиеся в США, — уже делают значительный взнос в экономику, а не дотируются из нее. Среди национальных меньшинств те, у которых сохранилась собственная культура и язык, проявляют тенденцию к большей экономической самостоятельности и предъявляют меньше требований к социальным службам. Индейцы чероки, закончившие школы, где преподается язык чероки, и ставшие билингвами, овладев и английским, чаще продолжают образование, находят работу и зарабатывают больше, чем те их соплеменники, которые на языке чероки не говорят. Аборигены Австралии, сохранившие свои племенные языки и культуру, менее склонны к злоупотреблению алкоголем и наркотиками, чем культурно разобщенные.
Программы по обращению вспять культурной дезинтеграции американских индейцев были бы гораздо эффективнее и обошлись бы дешевле, чем выплаты по социальному обеспечению и для меньшинств, и для большинства налогоплательщиков. Такие программы нацелены на долговременные решения, в отличие от социальных пособий. Точно так же те страны, которые сейчас раздираются гражданскими войнами вдоль лингвистических границ, обошлись бы меньшими тратами, если бы подражали Швейцарии, Танзании и многим другим, использующим партнерство между полными достоинства нетронутыми общинами вместо подавления языков и культур меньшинств.
Язык может быть стержнем национальной идентичности и уберечь народ от распада не только в случае национальных меньшинств, но и для целых государств. В мае и июне 1940 года, когда французское сопротивление наступающим нацистским армиям рушилось, когда Гитлер уже оккупировал Австрию, Чехословакию, Польшу, Норвегию, Данию и Нидерланды, когда Италия, Япония и Россия стали союзниками Гитлера или заключили пакт с ним, а Соединенные Штаты все еще цеплялись за свой нейтралитет, перспективы Британии выстоять против грозящего ей германского вторжения представлялись неутешительными. В британском правительстве раздавались голоса в пользу сделки с Гитлером, поскольку попытка противостояния казалась безнадежной.
Но 13 мая и 4 июня 1940 года Уинстон Черчилль произнес в палате общин две речи, которые остаются наиболее цитируемыми речами на английском языке XX века. Среди прочего он сказал:
Я не могу предложить ничего другого, кроме крови, тяжелого труда, слез и пота... Какова наша политика, спрашиваете вы? Я отвечу. Вести войну на море, на земле, в воздухе всеми силами, всеми силами, которые может дать нам Бог; вести войну против чудовищной тирании, никогда еще не встречавшейся в темном, прискорбном каталоге человеческих преступлений... Мы не ослабеем и не сдадимся. Мы пойдем до конца, мы будем сражаться во Франции, мы будем сражаться на морях и океанах, мы будем сражаться со все возрастающей уверенностью и силой в воздухе, мы будем защищать наш остров, какова бы ни была цена этого, мы будем сражаться на пляжах, мы будем сражаться на аэродромах, мы будем сражаться на полях и на улицах, мы будем сражаться
среди холмов, и мы никогда не сдадимся.Сейчас мы знаем, что Британия не сдалась, не стала искать соглашения с Гитлером, продолжала сражаться, через год приобрела союзников — Россию и Соединенные Штаты, а через пять лет победила Гитлера. Однако такой исход не был предрешен. Предположим, что поглощение мелких европейских языков большими достигло бы пика в 1940 году и все западноевропейцы приняли самый распространенный в Западной Европе язык, а именно немецкий. Что произошло бы, если бы в июне 1940 года Черчилль обращался бы к палате общин по-немецки, а не по-английски?
Я не хочу сказать, что слова Черчилля нельзя перевести, что они на немецком прозвучали бы менее мощно, чем на английском (“Anbieten kann ich nur Blut, M"uh, Schweiss, und Tr"ane...”). Моя точка зрения заключается в том, что английский язык оказался инструментом выражения для всего, что заставляло англичан сражаться против, казалось бы, непреодолимых обстоятельств. Говорить по-английски — значило быть наследником тысячелетий независимой культуры, истории, укрепляющейся демократии, идентичности острова. Это значило быть наследником Чосера, Шекспира, Теннисона и других гигантов литературы на английском языке. Это значило придерживаться других политических идеалов, чем немцы и другие народы континентальной Европы. В 1940 году говорить по-английски означало, что есть нечто, за что стоит сражаться и умереть. Хотя этого нельзя доказать, я сомневаюсь, что Британия сопротивлялась бы Гитлеру в 1940 году, если бы англичане уже говорили по-немецки. Сохранение собственной лингвистической идентичности — не пустяк. Оно делает датчан богатыми и счастливыми, а некоторые этнические и иммигрантские меньшинства — преуспевающими, оно сохранило свободу Британии.
Как мы можем защитить языки?
Если теперь вы наконец согласны с тем, что лингвистическое разнообразие не вредоносно и даже может быть благом, что же можно сделать для поворота вспять сегодняшней тенденции к сокращению числа языков? Не беспомощны ли мы перед лицом кажущихся непреодолимыми сил, стремящихся к уничтожению в современном мире всех языков, кроме нескольких больших?
Нет, мы не беспомощны. Во-первых, профессионалы-лингвисты могут сделать гораздо больше того, что большинство из них сейчас делает. Слишком многие лингвисты не ставят на первое место изучение исчезающих языков. Только недавно некоторые ученые стали привлекать внимание к грозящей нам потере. Ирония судьбы заключается в том, что столькие лингвисты остаются бездеятельны в момент, когда утрачиваются языки, сам предмет их науки. Правительства и общество могли бы поощрять исследования и записи слов последних носителей умирающих языков, чтобы сохранить возможность выжившим членам популяции оживить язык даже после того, как умрет последний старик, на этом языке говоривший, — как это случилось с корнским языком в Британии и как это может сейчас происходить с языком эяк на Аляске. Примером заметного успеха в оживлении языка служит возрождение иврита как живого языка, на котором говорят теперь 5,000,000 человек.
Во-вторых, правительства могут поддерживать языки меньшинств и политически, и финансово. Примером мер такого рода может быть поддержка голландским правительством фризского языка (на котором говорит примерно 5% населения Нидерландов), а новозеландским — языка маори (на котором говорит меньше 2% населения Новой Зеландии). После двух столетий борьбы с языками американских индейцев правительство США в 1990 году приняло закон об их поощрении, а затем стало выделять некоторые средства (примерно 2,000,000 долларов в год) на изучение этих языков. Впрочем, как показывает незначительность этой суммы, правительственной поддержке предстоит еще долгий путь до настоящей эффективности. По сравнению с теми суммами, которые правительство Соединенных Штатов тратит на защиту исчезающих видов животных и растений, деньги, выделяемые на изучение исчезающих языков, мизерны. Затраты на охрану единственного вида птиц (калифорнийского кондора) превосходят суммы, выделяемые на все сто с лишним языков американских индейцев. Будучи страстным орнитологом, я всецело одобряю охрану кондоров и не хотел бы, чтобы эти деньги были перенаправлены на программу возрождения языка эяк. Я привожу такое сравнение только как иллюстрацию того, что представляется мне ужасным перекосом в наших приоритетах. Если мы ценим птиц, которым грозит исчезновение, почему мы не придаем по крайней мере такого же значения подвергающимся опасности языкам, важность которых нам, как людям, вроде бы легче понять?
В-третьих, сами носители языков меньшинств могут сделать очень многое для распространения своих языков, таких как валлийский, французский Квебека, языки различных групп индейцев, достигших в последнее время существенного прогресса. Они — живые хранители своих языков, люди, обладающие лучшими возможностями передать язык своим детям и другим членам группы, лоббировать его интересы в правительстве.
Однако такие усилия меньшинств столкнутся с большими трудностями, если встретятся с сильным противодействием большинства, как это очень часто случается. Те из нас, кто говорит на языке большинства, и представители правительства, не желающие активно продвигать языки меньшинств, могут по крайней мере оставаться нейтральными и избегать противодействия. Наш интерес в этом может быть исключительно эгоистичным, не говоря уже о соблюдении интересов меньшинств: сохранить для наших детей богатый и красочный мир, а не все более скудный и бесплодный.