Мои знакомые
Шрифт:
Комиссар коснулся ствола на стеллаже. Оглядев патронник, вставил отвертку в прорезь шурупа, машинально крутнул, ощутил чуть приметный доворот. Так и есть, не почудилось: проморгал техник перетяжку, теперь шуруп стал заподлицо. И словно царапнуло по сердцу.
Техник уже понял, сквозь копоть на щеках проступил румянец, и одновременно комиссар ощутил легкий запашок спиртного. Он все еще не верил, глядя на Макова.
— В чем дело?!
Техник молчал. И в этом упрямом молчании, во внезапно повисшей тишине, перебиваемой звуками рашпилей, таилось нечто, всколыхнувшее в нем гнев и досаду.
— Виноват, — обронил, наконец, Маков, накрепко прилаживая деталь. Губы его были сжаты, на скулах вспухли желваки.
Краем глаза комиссар заметил приглашающий робкий кивок Соболевского — отойти в сторонку. Вслед за ним
— Разрешил я, — неожиданно твердо вымолвил Соболевский. — Третьи сутки без сна, с ног валятся. Выдал ночью фронтовую норму.
— С риском брака при сборке боевого оружия?
— Мелкий брак, но я его предвидел. С утра одного выделил в ОТК. Сами понимаете, выше сил…
— Докладывать надо вовремя. — Внутри у комиссара слегка отпустило. — И ОТК не выход. Не в таком уж мы аврале, чтоб так выкладываться. Лучше подумай о скользящем графике, с максимально возможным отдыхом.
— Я уже думал.
— Долго думал… Санчасть привлеки, там пять лбов выздоравливающих, рапорты шлют. А ты навалился на своих. Какой толк? А соображения свои представь сегодня же, к пятнадцати ноль-ноль…
Ох уж эти «ноль-ноль». Он только сейчас, с какой-то щемящей остротой, ощутил сутки, идущие сплошняком, когда исчезают напрочь из обихода привычные мирные слова: утро, полдень, вечер, а есть только жесткие «ноли» в потоке времени. И люди его отсчитывают сердцем, живя в постоянном риске и напряжении.
— Ладно, будь здоров. — Он молча повернулся и пошел, не желая добавлять ни слова. Нельзя его размагничивать, суетливого Бориса Львовича. Свыше сил? Да. Только на войне силы не меряны.
И может быть, раздумье о человеческих возможностях заставило комиссара повернуть в столовую, хотя и так почти не было дня, чтобы он не снял пробу. Чем кормят людей, вкус, калорийность? Еще при Сафонове участилась цинга, и тогда они с врачом Усковым стали запаривать хвою и ставить графины с напитком на обеденные столы. Летчики вначале морщились, но потом привыкли и стали называть взвар «елочным бальзамом». Он многих спас.
На этот раз все было в порядке. Графины стояли на столиках, отливая каким-то сложным зеленовато-розовым соцветием, — заведующая столовой Галя добавляла в напиток клюкву, которую собрала с осени, мобилизовав на это дело официанток. Комиссар тогда похвалил ее за инициативу, а доктор настоял на вынесении благодарности в приказе. Сейчас, при виде комиссара, они оба поднялись от крайнего столика, где брали пробу: заведующая, не похожая на работницу общепита, тощая, с несчастными глазами, выдававшими ее вечную озабоченность — то того ей не хватало, то этого, хотя комиссар знал, что всегда у нее есть заначка, как у всякой рачительной хозяйки, и доктор в белом халате, лысый и добродушный увалень, по возможности дававший лишний денек передышки своим пациентам. Комиссар обычно потакал медику, но сегодня, не теряя времени, приказал отправить их Соболевскому.
— И без разговоров, — предупредил он доктора, пытавшегося протестующе взмахнуть короткими ручками. Присел отпробовать гречневой каши — слава богу, сменили перловку — и только тут заметил в уголке за простенком хлебавшего чай начклуба капитана Купцова. Начклуба, поджарый, вскочил, возбужденно, с южным темпераментом жестикулируя, словно только и ждал встречи с комиссаром. Проняков не сразу понял, в чем дело. А поняв, растерялся, словно школьник у доски с незнакомой задачкой.
Оказывается, из ста билетов, предложенных английскому начальнику Шервуду для личного состава на великолепное зрелище с приезжими артистами, которых капитан буквально «выбил» в политотделе: Дарский, Миров и сама Шульженко! — майор взял тридцать — только на офицеров. Даже летающие сержанты не удостоились приглашения. У них так, видите ли, заведено — офицеры и рядовые не могут быть вместе. Этикет!
— Да как же я в глаза теперь буду смотреть его ребятам, тем же техникам. Что же это? Кастовость вонючая! Позор! Поговорите с ним, что ли…
Комиссар сгоряча и впрямь решил тотчас идти к англичанину, но, поразмыслив, лишь горьковато
усмехнулся.— Оставь его в покое.
— Да меня всего трясет! Это ж надо!
— Надо, — отозвался комиссар, — иногда надо быть дипломатом.
— В чужой монастырь со своим уставом…
— Прекрати, — разозлился Проняков. — У них тут свой монастырь, и ты свой демократизм не экспортируй, пусть сами улаживают свои дела. Или живут в своем дерьмовом этикете, раз им так нравится.
А про себя подумал, что этот факт надо непременно сообщить своим. Всем! Ничего, правда, не изменишь, но пусть учатся политграмоте, пусть потрогают на ощупь, что такое классовое расслоение. Больше гордости будет за себя, за свою Родину, в которой такое просто немыслимо. А может, взять да и вручить лично эти пригласительные англичанам. На свою голову! Тогда офицеры не придут. Конфликт. Ах будь оно все неладно.
Пора было возвращаться в штаб — обещал командиру полка быть к двенадцати, оставалось полчаса. И тут он увидел за крайним столиком комсорга Жабина. Видимо, за беготней тот опоздал к завтраку и теперь в ожидании каши нервно, исподлобья зыркал в его сторону. Проняков сразу вспомнил о вчерашней просьбе комсорга, раскрыл вытащенную из кармана тетрадку, улыбнулся последней записи: «Лейтенант Глушков. Суеверие. Воздействовать авторитетом». Ох уж этот неугомонный комсорг, с его наивной верой, что комиссар все может. Славный парнишка, инициативный. Воспитательная работа сроднила их, новые формы ее радовали обоих. Взять хотя бы придуманное ими торжество вручения наград и партбилетов перед строем с развернутым знаменем; помощь молодым летчикам в устройстве подчас очень сложных, запутанных личных дел; поддержка семей через налаженную связь с военкоматами; разбор индивидуальных качеств каждого. Тут нужен был личный пример и, конечно, выдержка, самостоятельность, которые комиссар старался воспитывать в своем помощнике. Случай с Глушковым вначале показался забавным — новичок лейтенант, если верить дотошному комсоргу, по тринадцатым числам отлынивал от полетов, норовил подежурить. Он хотел было возразить комсоргу: «Сам действуй, привыкай», но мысль о том, что ситуация действительно глупейшая, о чем тут говорить, как переубеждать, заставила комиссара изменить решение. Да и любопытно было взглянуть на Глушкова, что за человек… А может, комсорг ошибся?
В землянке 2-й эскадрильи его встретил звонкий голос дежурного. Так и есть — Глушков. Он нарочно дал выпалить рапорт до конца, хотя помещение было пусто, лишь из дальнего угла доносились смех, бранчливое разноголосье. Спросил спокойно:
— Что, лейтенант, говорят, сегодня тринадцатое?
По-девичьи белое лицо Глушкова залилось краской. Еще не бреется, что ли, подумал комиссар, а душой старичок, в приметы верит.
— Откуда это у вас?
— От бабки… наверное, — едва выдавил Глушков и открыто улыбнулся, стараясь все обратить в шутку.
— Ну что же, вечером на собрании скажете про свою бабку всем. — На миг стало не по себе, такой у Глушкова был жалкий вид. — И пусть там решат — суеверие это или, может быть, трусость.
— Есть, — прошептал летчик, одними губами, — ерунда же…
Нет, потакать подобной «ерунде» комиссар был не вправе. Один свихнулся на приметах, другой переймет — это как зараза.
В дальнем, сумеречном углу вдруг стало подозрительно тихо, кто-то выругался. Комиссар подошел к нарам, на которых скучились молодые летчики, и по тому, как они сконфуженно спрыгнули с мест и только лейтенант Саня Звездин, интеллигентного вида юноша, нехотя, с убитым видом поднялся последним, понял — случилось неладное. Об этом летчике, еще совсем молодом, комиссар был хорошего мнения и втайне, как ко всем «зеленым», относился покровительственно.
— Ну, — спросил он, — что тут у вас стряслось?
Все молчали, и он повернулся к Звездину:
— Может, ты скажешь, Сан Саныч? — Он нарочно обращался к новичкам по имени-отчеству, как бы стараясь утвердить их в собственном достоинстве, подчеркнуть их взрослость. Так ведь оно и было — в бою все равны.
— Скажу, — буркнул Звездин, и комиссар приметил, как смутились стоявшие рядом. — Только это не жалоба, а желание внести ясность. А вы рассудите… — Он помялся, все больше мрачнея, тонко очерченный рот чуть подрагивал. — Верочка. — Он так и сказал «Верочка», и даже голос его смягчился. — Верочка ребятам не нравится.