Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Спасла его то ли Пешкова, являвшаяся главой русского отделения Красного Креста, то ли родная мать, знакомая со старым большевиком Сосновским, то ли судьба-злодейка, решившая послать внука шведского графа в Палестину против его воли. Правда, есть сведения, что сделал это сам внук, выкрав сертификат, предназначенный другому.

Как бы то ни было, попав в Палестину в 1927 году, молодой человек поначалу загорелся сионистской идеей и стал писать стихи на иврите, языке, который он, скорее всего, знал с детства. Напомним, что и дед, и отец поэта преподавали иврит, а отец даже писал на иврите стихи. Но Пен, поначалу вроде не отрицавший заведомого знания иврита, позже стал утверждать, что выучил язык уже находясь в Палестине.

В подражание любимому Маяковскому он занялся коммунистическим агитпропом,

не возымевшим влияния на окружающих. А в перерывах писал лирику, превратившуюся в песни, любимые израильтянами по сей день. Затем он боролся с сионистами как коммунист и воевал с коммунистами за свободу творчества как свободомыслящий поэт, а главное — страдал от диабета и беспробудно пил.

Что до Ханы Ровиной — тут все четко, откровенно, просто и сурово. Родилась в 1893 году в местечке Березино под Минском. Мечтала стать воспитательницей в детском садике. В Киеве ее не прописали, поэтому пришлось поступить в Варшаве на учительский семинар для знающих иврит. Там Ровину и обнаружил Нахум Цемах, основатель первой «Габимы». Важнейшим фактором приглашения ее в театр было знание иврита. На актерский талант Хана не претендовала. В 1914 году она наконец согласилась выйти на сцену, но театр Цемаха вскоре прогорел. К тому же началась война. Ровина очутилась в Москве, как и Цемах. К ним присоединился Менахем Гнесин, и троица решила создать новую «Габиму».

Договор заключили по всем правилам, вписав пункт о том, что служение музам требует жертв, поэтому никто из создателей не волен вступать в брак. Договорившись о главном, послали Цемаха к Станиславскому. Цемах напомнил Константину Сергеевичу о долге российской культуры перед евреями, оставившими собственную культуру, чтобы трудиться на ниве русской, и потребовал возместить убытки. Станиславский усмехнулся и дал ивритскому театру в режиссеры своего ученика Вахтангова.

Именно в это время Константин Сергеевич переживал творческий кризис. Он перестал играть сам и повернул в режиссуре от символистской «Синей птицы» к реалистическому психологическому театру. Его ученик Вахтангов был талантлив, но склонен как раз к той линии экспериментального театра, от которой Станиславский отходил. Поэтому как назначение Вахтангова, так и отмеченная Цемахом грустно-саркастическая улыбка могли означать нечто иное, нежели недоверие к перспективам еврейского театра на иврите в городе, где этот язык знали единицы.

«Габима» стала одной из экспериментальных студий МХАТа. Постановки хвалили. А мистическая пьеса Ан-ского «Дибук», поставленная Вахтанговым на надрыве, изломе и крике, принесла Ровиной поначалу российскую, а затем и мировую известность.

Но это не значит, что «Габима» презрела знаменитую систему Станиславского. Ни в Москве, ни потом в Тель-Авиве. Напротив. Как-то я сидела в модном в восьмидесятых годах кафе «Габимы» и внимательно прислушивалась к громкому разговору за соседним столиком. Старый актер «Габимы» Шломо Бар-Шавит наставлял молодых в системе Станиславского. «По этой системе, — говорил он, высоко подняв указательный палец, — нужно не только играть, но и жить. Что бы вы ни делали, продумайте свою роль, вживитесь в нее и играйте ее до конца. Живите, как в театре, и играйте, как в жизни!» Если бы я вмешалась, предположив, что Бар-Шавит говорит скорее об эстетстве, меня бы не поняли, но немедленно поставили на место. О «системе» в стенах «Габимы» по сей день разрешается говорить только хорошо.

В «Дибуке» Ровина играла Лею, невесту, в которую вселился злой дух. Она вовсе не должна была играть эту роль и не претендовала на нее. Но Шошана Авивит, кладезь таланта и красоты, вдруг ушла из труппы в самом разгаре репетиций. Огорченный Вахтангов окинул труппу взором, после чего сказал: «Пусть попробует она!» — и показал на Ровину, занятую в эпизодической роли. Так она стала ивритской Сарой Бернар. Замуж она все же вышла, несмотря на запрещающий пункт договора. За Галеви, артиста труппы. И вскоре изменила ему со знаменитым мхатовцем Леонидовым. Галеви уехал в Палестину. Ровина осталась в Москве. Вскоре они развелись.

А в 1928-м Ровина уговорила большую часть «Габимы», гастролировавшей в США, не возвращаться в Москву, где у театра все равно не было будущего из-за проделок Евсекции, и переселиться в Палестину. Так появилась

палестинская «Габима», которая с созданием Израиля стала национальным театром.

Трудно себе представить, что Пен, очевидно все же знавший иврит с детства и, по его собственным утверждениям, вертевшийся в свите Есенина, порой обеспечивая последнему рубль на опохмел, не посещал закулисье «Габимы». Так же трудно представить себе, что Ровина, одна из основательниц «Габимы», ставшая примадонной и любовницей самого Леонидова, станет обращать внимание на мальчишку-боксера, сочиняющего стишки. Да и разница в возрасте между ними была лет пятнадцать, не меньше. Так что можно предположить, что в Москве они знакомы не были, но слышать друг о друге могли. Зато в Тель-Авиве тридцатых годов Пен уже был общественной фигурой. К тому же у них было много общего во взглядах на мир, на себя и на искусство.

Пена описывают как сказочного принца, обладавшего неотразимым обаянием. На сохранившихся фотографиях он и впрямь очень хорош собой. Красив лицом, белозуб, высок, широк в плечах, силен и мужествен. Девицы должны были сходить с ума, и они сходили. Но он еще в Москве полюбил юную красавицу Бэллу Дон. Она не хотела выходить за него ни там, ни потом, в Палестине. Пен грозил ей самоубийством и даже выстрелил в себя, соврав потом, что это сделали арабы. За вранье и самострел его выгнали из кибуца, зато Бэлла не устояла. В 1928-м у четы Пен родилась дочь Зрубавела, а в 1931 году появился сын Адам. Мальчик умер в тот же год, и Пен начал пить. Было ему примерно 25 лет.

Тогда и случился знаменитый роман-скандал. Забеременев, Ровина решила делать аборт. Но Пен уговорил ее рожать, мотивировав это тем, что нерожавшая женщина никогда не сможет вжиться в образ матери по системе Станиславского. И Ровина родила в начале 1934 года. К этому времени их роман был полностью исчерпан, а продолжался он около двух с половиной лет. В больнице, где великая актриса умирала от послеродовой горячки, пугая ежеутренними сводками о своем состоянии весь еврейский ишув Палестины, Пен познакомился с молоденькой медсестрой, и Прекрасная Дама перестала для него существовать. Дочь он вообще не видел. А на медсестре потом женился.

Ровина выжила и жила до 1980 года. Пен умер в 1972-м. Его агитки никто не вспоминает. Зато лирику и декламируют, и поют. В этих стихах-песнях есть пошловатая сладость городского романса, пересказ символистской тематики, лермонтовские демонические нотки и, разумеется, есенинская забубенность. Но иврит сделал с поэтикой Пена потрясающий трюк. Он поднял лирику в общем-то небольшого поэта на заоблачную для того высоту. Как такое случается? Я думаю, дело в том, что Пену, наряду с другими поэтами его поколения, достался язык, не знавший перегрузки и порчи в результате длительного и не всегда аккуратного обращения.

Правда, танахическая Песнь Песней, как и лирика испанского ивритоязычного «золотого века», продолжает парить над современной ивритской поэзией, но иврит сейчас другой. В создававшей его плеяде энтузиастов и поэтов Пен занял почетное место, поскольку играл с ивритом талантливо и изобретательно. Процесс произнесения его ивритских стихов доставляет, можно сказать, вкусовое удовольствие. К сожалению, при произнесении немногих сохранившихся русских опусов Пена язык и нёбо умоляют о пощаде.

Вот и вся история. На мой взгляд, то была не любовь, а пьеса, придуманная и сыгранная людьми, сформированными русским Серебряным веком. И системой Станиславского.

В конце восьмидесятых годов я подружилась с некоторыми людьми «Габимы» и была оштрафована билетом на постановку «Простой истории» по Агнону. Штрафовали меня за общую нелюбовь к системе в искусстве и к системе Станиславского в том числе.

Билет был в почетный восьмой ряд, что подсказывало необходимость каракулевой шубки, давно просившейся из шкафа на прогулку. Все шло чин чинарем, пока на сцене не решили иллюстрировать погром разрезанием пуховых подушек крестообразным движением бритвы. На этом театр, в сущности, закончился. Началась суматоха. Пух прилипал к потной коже, штапелю, шерсти, изделиям из хлопка и льна и, разумеется, к каракулю моей шубки и бархату шляпки. Я чихала, кашляла и чесалась не меньше и не больше, чем окружающие. К счастью, у меня не случился приступ астмы, как у моей соседки слева.

Поделиться с друзьями: