Мой Израиль
Шрифт:
Теодор обращался со мной лучше, чем добрая половина больничных туземцев, считавших самоочевидным, что я должна уступать им дорогу. В прямом и переносном смысле, поскольку являлась двойным дефектом мироздания: недавней иммигранткой и женщиной. А Теодор приглашал на кофе и рассказывал анекдоты на легком иврите. Но почему-то звал меня «Каренина». Раз за разом я объясняла, что не люблю эту героиню и не хочу, чтобы меня так звали, но он так ни разу и не захотел услышать мои возражения.
Не знаю, почему мне пришло в голову разреветься по этому поводу именно за варкой кофе, но я разревелась. Возможно, в тот день я слишком много раз уступала дорогу. А когда пришлось объясняться, ляпнула, что привязка к литературному имени обязывает, а привязка к этой толстовской малахольной еще и оскорбляет. «Господи! — воскликнул мой собеседник
Я ничего тогда не знала про Ласкер-Шюлер, но, услыхав про сумасшедшую Эльзу, смертельно перепугалась. Теодор не должен был знать про эту позорную историю моего детства. Мне должно было исполниться четыре года, когда папа привел в дом пленную немку. И объявил, что это — моя гувернантка. Любить ее необязательно, Эльза на этом не настаивает, но уважать придется. Ночевать она будет со всеми остальными военнопленными, а на день ее будут отпускать под папину ответственность.
Мама раскричалась, что уйдет из дома, если папа не уберет из него эсэсовку. Тетушки ее поддержали. А папа орал в ответ, что Гитлер отнял у него семью, родительский дом и нормальную жизнь, но никто не смеет отнять еще и Гёте с Шиллером.
Эльза приходила в шесть утра и тут же принималась меня будить и готовить к обряду умывания и завтрака. Она таскала меня за волосы за малейшую провинность и заставляла тереть зубы под «айнс-цвай-драй», и так до пятидесяти. Потом я должна была считать сама, расчесывая волосы. Не помню, до какой цифры мы успели дойти. После этой муштры Эльза сажала меня к столу, подложив мне под ноги толстые тома русской и нерусской классики. Тогда выпускали такие издания для пролетариата: весь Флобер в одном огромном томе. Или весь Салтыков-Щедрин.
Впрочем, Эльзе наверняка было совершенно неважно, кто именно лежал у меня под ногами. Главное, чтобы я ими не болтала. Еще по одному тому она засовывала мне в подмышки — чтобы локти не касались стола и руки учились изяществу застольных манер. Разговаривать с горе-гувернанткой позволялось только по-немецки. По этой причине я и поняла, что сказал Теодор. По той же причине я еще в детстве решила, что не хочу знать немецкий язык принципиально.
Второй раз я услыхала про Ласкер-Шюлер от Макса, бомжа, проживавшего в подъезде на Алленби. В этом доме жила моя приятельница. Очень интеллигентный дом, сплошь заселенный одухотворенными людьми. Они подарили Максу новый матрац, на котором ночью он спал, а утром ставил его к стене. Еще они — жильцы — по очереди кормили бомжа завтраком и обедом. Ужин Макс оставлял врагу. Еду он брал, но есть в квартирах отказывался. И все свое возил по Тель-Авиву в маленькой тележке. По Ницше, объяснял, надо бы носить все свое на собственной спине, но сил уже нет. А от квартирки, выхлопотанной заботливыми жильцами у городских властей, отказался. Объяснил, что у него есть большая квартира, которую он закрыл, чтобы жить по закону Заратустры. И вообще он не живет, а дожидается священного часа, когда ему удастся воссоединиться с его возлюбленной Эльзой.
Макс рассказывал, как нежны и безбрежны были объятия его умершей возлюбленной, после чего выкрикивал ее стихи. По-немецки, разумеется. Особенно ему нравилось стихотворение, которое я перевела, записывая за Максом слова: «Когда глядим глаза в глаза, / Глаза — твои, мои — сияют <…> / И все вокруг — сплошная благодать, / Очерченная звездным кругом. / А мы летим, оставив этот свет. / Мы ангелы с тобою. Разве нет?»
Вообще-то огромный лохматый и согбенный Макс не был похож на канонического ангела, хотя Бог весть, как эти артефакты мироздания могут выглядеть. Не мог он быть и любовником Эльзы Ласкер-Шюлер, пусть она и записывала в фиктивные любовники чуть не каждого встреченного мужчину. Впрочем, документально подтвержденных возлюбленных у нее было тоже немало. Но Максу к моменту нашего знакомства было около шестидесяти, так что он должен был родиться году в 1930-м, тогда как Эльза Шюлер родилась в 1869 году и умерла в 1945-м. Предположить, что поселившаяся в Палестине в 1939 году семидесятилетняя поэтесса могла соблазнить и свести с ума подростка, я не осмелилась. Решила, что Макс вселяет себя в придуманный образ, как это любила делать его платоническая вечная любовь.
Поэт Йеуда Амихай как-то
сказал, что Эльза Ласкер-Шюлер была первой хиппи, которую ему довелось встретить. Другие источники утверждают, что по Иерусалиму бегала сумасшедшая старуха в несуразной шляпке и дырявых мужских ботинках, звеня монистами, серьгами и разными малоценными бирюльками, надетыми поверх лохмотьев. Что она просила милостыню и дралась с уличными мальчишками, пока не схлопотала то ли пневмонию, то ли разрыв сердца и умерла. И что старухой этой была великая Ласкер-Шюлер, поэтесса, получившая в 1932 году самую престижную германскую литературную премию — Клейстовскую.«Нет! — возразила мне хозяйка антикварной лавки, в которую поэтесса якобы любила заходить. — Никогда она милостыню не просила. Если у нее были деньги, а они у нее бывали, милостыню давала. Одевалась, как настоящая богема, это правда. Но в старинном фарфоре и вообще в старинных вещах понимала. Рассматривала, любовалась и никогда не покупала». Лавка располагалась на улице, сбегающей от бывшего «Дженерали», здания со львами на фронтоне, расположенного неподалеку от нынешней мэрии, к подножию Старого Иерусалима. Называется она именем царицы Шломцион.
Находясь на этой площадке посреди Иерусалима, можно без труда представить себе Эльзу Ласкер-Шюлер. Вот она поиграла со старинным фарфором и серебряными побрякушками в антикварной лавке, после чего вышла на улицу, заслонив ладонью глаза от безжалостного иерусалимского света и, устроившись на ступеньках у одного из близлежащих домов, погрузилась в полудрему. Представим себе, что мы устроились рядом и погрузились в такую же магическую полудрему.
Находясь рядом с Ласкер-Шюлер, никогда нельзя было знать, кем именно она себя ощущает в ту или иную минуту. Царем Давидом, Буддой, Иисусом? Давно умершим братом или не так давно умершим сыном? Рано умершей матушкой, с обожаемым образом которой Эльза не хотела расставаться до конца жизни? А возможно, с одним из ушедших в мир иной или исчезнувших с ее глаз в этом мире возлюбленных. Или с Иосифом из Фив (он же библейский Иосиф Прекрасный). Или с его спутницей — Тино из Багдада. Эльза писала стихи от имени двух последних, обуявших ее персонажей, когда, в самом начале страшного, но казавшегося в то время прекрасным XX века, разгуливала в невероятных ориентальных одеждах собственного изготовления по улицам буржуазного Берлина, по его модным богемным кафе, в которых собирались берлинские интеллектуалы.
Ах, «Романское кафе»! Ах, «Новый клуб!» Ах, «Неопатетическое кабаре», с придыханием внимавшее ее стихам! Ах, мужья — Бертольд Ласкер и Герварт Вальден, — носившие на руках это, похожее на эльфа, крохотное создание с огромными пламенеющими глазами, ставшее осью, вокруг которой вращался особый мир немецкого экспрессионизма. Или, скажем по-нашему, — мир немецкого авангарда, поэтического, театрального, художественного, музыкального. И — ах! — знаменитые имена немецких и не наделенных арийской кровью, но живших и творивших в Берлине начала XX века драматургов, художников, режиссеров, танцоров, актеров, знакомые нам по воспоминаниям очарованных современников! И уж конечно — ах! — страстно влюбленный в нее и такой понимающий друг Петер Халле, памяти которого она посвятила целую книгу.
Но то было еще перед первой мировой войной, когда мир был един, когда ее друзья-немцы, католики и протестанты, праздновали вместе с ней еврейские праздники, а она вместе с ними — христианские. Когда в ее книге «Мое сердце» Иисус, Будда, Гёте, Ницше, Гейне и, разумеется, возлюбленный Петер Халле — признанная звезда тогдашней берлинской художественной сцены — становятся взаимозаменяемыми. Однако те незабываемые времена прошли безвозвратно. И хотя время Эльзы двигалось прихотливо, убегая назад и выпрыгивая вперед по собственным законам, даже она не могла не заметить, как изменился вокруг мир.
Старые друзья и знакомые не встречались больше на улицах. Вместо них на тех же улицах появились страшные незнакомые лица. В 1933 году эти хари, напоминавшие маски инфернального карнавала, налетели на берлинской улице на нее, шестидесятичетырехлетнюю женщину семитской внешности, одетую в несуразное шмотье, и избили до полусмерти. За все. За еврейскую кровь, вырожденческое миролюбие, неарийские фантазии, утонченность манер и способа мышления и даже за красоту, звучность и образность немецкого языка, который, по мнению знатоков, звучит в произведениях Эльзы Ласкер-Шюлер, как волшебная флейта.