Мы даже смерти выше...
Шрифт:
увидено исторически.
Историчность — дело тонкое: сохранилась записка
Майорова Когану во время диспута, который -бригада поэтов
вела в Гослитиздате:
– Я мог бы идти от исторического сюжета, но я хочу идти от
природы, от чувств здорового человека.
И у Когана есть свой исторический сюжет, и у Майорова
природа далеко не всегда совпадает с ожидаемой, но что он — в
противовес сверстникам — в пределах единой веры ощущает
прежде всего тяжесть, — однозначно. Взвихренный
историческим сюжетом не озабочен, зато выдает шуточный
портрет Майорова, обнажающий суть:
Лицо откопанного неандертальца,
Топором сработанный синий взгляд.
Он бросает из конокрадных пальцев
Свой голос —
как пеньковый канат.
Конокрадные пальцы — дань жанру, но что Майоров все
хочет взять в ладони, — факт:
Ходить землей и видеть звезды
И, позабыв про крик -Не тронь!,
Ловить руками близкий воздух,
И зажимать его в ладонь.
Звезды — обязательно. Полет — обязательно. Но главное
— гибельный риск полета.
– Мы должны сначала падать, а
высота придет потом. Истину надо почувствовать в ворохе
иллюзий, и если она вырвется, то -оборванная донага.
143
В майоровской лирике звучат обертона, не вполне
согласные с общей, маяковско-багрицкой музыкой его
поэтических сверстников. В шелесте берез детства естественно
отзывается Есенин, но в грядущей атаке все можно отдать за
– четыре строчки Пастернака.
Притом у Майорова, как сказал бы Кульчицкий, -ямбики.
Хождение души по мукам притормаживается бытовыми
элементарностями.
– Идти землей, прохожих окликая, встречать
босых рыбачек на пути — этой плотью одевается у Майорова
звенящая сквозь всю советскую лирику обязательная ликующая
песнь человека, который проходит, как хозяин необъятной
Родины своей, более всего восхищаясь тем, что она -широка.
Майоров эту широту измеряет тяжелыми шагами: -Мне
двадцать лет. А Родина такая, что в целых сто ее не обойти.
Дальними раскатами проза окликает поэзию. Еще Луконин
не осознал валкую походку своей музы, еще Слуцкий свою музу
не осадил в изнуряющую работу, еще у Межирова не
отложилась эта музыка болью непереносимой, а
почувствовалось что-то у Майорова… не медь призывной
трубы, не медь пленительной листвы, а медь купороса,
разъедающего мечту…
Ненастье, которое у неистового Когана яростными
грозовыми шквалами очищает вселенную, а у веселого
Кульчицкого порывами ветра листает тетради стихов, — у
задумчивого Майорова стучит докучными дождиками. Он ждет
конца грозы, последнего ее удара, чтобы идти на свидание.
Дождь слепит, бьется в стекла, лупит по крышам…
Драма, здесь заложенная, или, скорее, здесь запрятанная,
зарытая в повседневность,
скорого разрешения не обещает. Междвух полюсов мается душа. С одной стороны — романтическое
кочевье: -спать на полу, читать чужие книги, под голову совать
кулак иль камень и песни петь — тревожные, хмельные, ходить
землей, горячею от ливня, и славить жизнь… С другой
стороны, этот горячий хмель гаснет и профанируется в
– разваленном уюте: -мы в пот впадем, в безудержное
мленье…
144
Магическое -мы выворачивается: -кастратами потомки
назовут стареющее наше поколенье…
За что?
– За то, что мы росли и чахли в архивах, мгле
библиотек, лекарством руки наши пахли…
Предчувствуемая очная ставка с Историей действительно
пахнет купоросом -лекарств, но не в том смысле, в каком они
помянуты тут, а в том, в каком ее осознают в госпиталях… но
драму скоро не исчерпать, расчет с романтикой потребовал бы
десятилетий поэтической муки. Решилось все короче.
Андрей Турков пишет о Майорове, что -суровой и трезвой
музыке его предсмертных стихов предшествует -несколько
наивная пестрота стихов ранних.
– Пестрота, несомненно, есть, это проекция на поверхность
жизни (и на поверхность стиха) той мучительной драмы,
которая ищет разрешения и сотрясает это поверхность из
глубины. Еще бы не пестрота: -Мы бредим морем, поездами…
— в унисон гимнам дальних дорог, звучащим у большинства
сверстников… -И вся-то жизнь моя — кочевье, насквозь
прокуренный вагон… — вподхват знаменитой кочетковской
балладе… Но даже если вести к финалу только этот лейтмотив:
поезд — то из-под -пестроты, от -пегости души (вподхват от
Льва Толстого) проступает вот это, чисто майоровское:
Я с поезда. Непроспанный, глухой.
В кашне измятом, заткнутом за пояс.
По голове погладь меня рукой.
Примись ругать. Обратно шли на поезд.
Грозись бедой, невыгодой, концом.
Где б ни была — в толпе или в вагоне, —
Я все равно найду,
Уткнусь лицом
В твои, как небо, светлые
Ладони.
Самое драгоценное для лирического героя Николая
Майорова (насколько успела эта лирика обрести голос перед
концом и насколько сохранилась она в архивах и в памяти его
друзей) — это история любви.
145
Даниил Данин (будущий замечательный критик поэзии)
замечает, что Майоров размышляет о любви -не мечтательно и
бесплотно, а требовательно, жарко и даже зло.
– Злых я люблю, сам злой, — откликается Майоров, пряча
от досужих глаз потаенное.
– Когда прощаются, заметьте, отводят в сторону глаза. Вот