На орловском направлении. Отыгрыш
Шрифт:
Пушкари, что помоложе, из пацанов-истребков, осваивали матчасть «времён очаковских и покоренья Крыма», в чем им посильно помогали деды-участники минувшей Империалистической и Гражданской войн. Для них эти стальные мастодонты были не только грозным оружием, но и ностальгическим напоминанием о невозвратимой молодости…
Город вкапывался в землю, врастал в кирпич, бетон и железо. Жители домов с городских окраин принудительно выселялись: работающие переходили на казарменное положение при предприятиях или трудовых подразделениях, дети, старики, инвалиды и прочие иждивенцы эвакуировались на первое время в Тулу. Туда же Штаб обороны распорядился отправить всех транспортабельных тяжелораненых из областных госпиталей. Для решения этой задачи Годунов буквально вырвал у начальника дистанции аж три паровоза различной мощности и разной степени изношенности. Авторитет командующего Орловским оборонительным районом пришлось подкрепить малым боцманским загибом, железнодорожное божество прониклось… интересно,
Подготовка к эвакуации даже этого количества людей заняла почти полтора суток — абсолютное большинство не способно было передвигаться самостоятельно. К пятому числу основной этап был завершен. Город не обезлюдел, но притих. Детворы почти не осталось. В полутемном вагоне, заполненном знакомыми, но по большей части незнакомыми друг с другом людьми, детским плачем, старческим покашливанием и непонятными разговорами, ехали на восток Марксина-Марочка с улицы Комсомольской, её старшая сестра Галочка, бабушка Марья Трофимовна и приятели с Кирпички — Генка и Гришка…
Освобожденные от жителей здания на окраинах, важных перекрёстках и площадях, облепленные мобилизованными «трудармейцами», со скоростью, невероятной в мирное время, превращались в опорные пункты, связанные системами ходов сообщения. В цоколях проделывались амбразуры, стены укреплялись землёй и бетоном, создавались неприкосновенные запасы бутылок с «КС» и воды — не только для бойцов маленьких гарнизонов, но и в первую голову — для пулемётов.
Хотя, конечно, с пулемётами было сложно… а с чем сложно не было? Чтобы пересчитать изъятые у зенитчиков установки «максимов», с избытком хватило бы пальцев двух рук. Оболенский, осчастливленный прибытием в Орёл десантников, сделал встречу по-настоящему торжественной, передав им двадцать ДШК. Этой силой, способной противостоять любому противнику — от авиации до легкобронированной техники, в гарнизоне воспользоваться было некому. Такое оружие требует грамотного с ним обращения, а на весь Орёл отыскалось только четверо бойцов, ранее имевших дело с творением товарищей Дегтярева и Шпагина, причём трое оказались легкоранеными из госпиталя, а четвёртый — старшина-зенитчик, списанный вчистую из-за заработанного в марте 1940 года на выборгском направлении хронического ревматизма и проникающего ранения обоих легких. Этих четверых, хорошенько подумав, прикомандировали к артпульдивизиону.
Завтрашние защитники Орла должны были твердо усвоить — Орловщина уже сражается, враг несёт потери на дальних рубежах. А здесь — их рубеж. Примерно так и сказал на очередном совещании второй секретарь обкома ВКП(б). Сказано — сделано. В помощь себе Игнатов взял старого партийца, директора школы № 26 Комарова, которого с Гражданской многие знали-помнили как Жореса. Испытанный войной и мирной жизнью, он ещё летом был выбран — на случай оставления нашими Орла, хоть в это тогда почти и не верилось, — для руководства подпольной группой. Сейчас ему, назначенному инструктором обкома, предстояло решать иную задачу: ставить политработу во вновь сформированных подразделениях.
Орёл медленно — медленнее, чем хотелось бы не только порывистому Игнатову, но и осторожному в прогнозах Оболенскому, и даже Годунову, единственному, кто мог сопоставить исторические вероятности, — но верно превращался в крепость.
Глава 25
1–5 октября 1941 года,
Кромы
«Кром, кремль на языке древних русичей, означает «твердыня». Испокон веку на перепутьях и холмах возводили предки наши из неохватных бревен стены кромов и детинцев над мощными земляными валами. И скрывались за теми стенами храмы Божьи, амбары хлебные да хоромы теремчатые, уходили под защиту их от злой гибели и плена вражьего люди русские, что селились окрест. И дождем лились стрелы острые, и звучали мечи булатные, рассекая доспехи захватчиков, поражая сердца черные, отсекая руки хищные. Полыхали в тех кромах пожарища, унося на небеса искрами души Русской земли защитников. Хоть случалось: твердыни рушились под ударами вражьей силищи, но горька была для поганинов их победа,
кром одоление: забирали с собой люди русские силу полчищ вражеских, свою жизнь на пять вражьих разменивая, а бывало, что и на дюжину. И летели века вереницею, и все дальше от кромов бревенчатых отдалялись границы русские, укрепляясь там сталью воинской: что и острой казачьею пикою, что солдатскою пушкой гремучею. А былые твердыни обветшалые оставались в легендах и в памяти гордыми, нерушимыми».Переворачивается страница, меняется слог. Теперь это не сказ, а просто рассказ.
«Городок Кромы, хоть и самой Москве ровесник, нынче селом негромко именуется. Отсюда до Орла, почитай, рукой подать — сорок верст.
От прежних битв и осад остались тут, помимо ржавых бердышей да копейных наконечников, сбереженных в музее, почти сровнявшаяся с землёй прерывистая канавка на месте былого крепостного рва да мощные валы, изрытые, что тот голландский сыр, дырками, галереями и пещерами. В стародавние дни Смуты прокопали их казаки атамана Корелы, народного защитника, многомесячно защищавшего город от войска узурпатора Васьки Шуйского, «царя боярского».
Уж давно прошумели над Кромами победные знамена Ивана Болотникова, отгремели последние выстрелы, гнавшие прочь из русских пределов расчехвощенные хоругви литовские, отзвенели по камням подковами эскадроны петровских драгун, отгрохотали железом окованные колеса пушек багратионовских. Опалило Кромы жарким огнём войны Гражданской… Повидали Кромы всякого-разного, отведали и горького и сладкого. И теперь, в дни лихие осенние, предстояло им вновь испытание…»
У стального пера, только что прытко бежавшего по разлинованной странице, словно нога подломилась — тесануло бумагу, пробороздило. Пётр Гаврилович Федосов, кромской учитель и летописец, марая пальцы чернилами, попробовал вправить — да и вовсе отломал. Не без сожаления отложил ручку, не без наслаждения расправил затекшие плечи. Дальнозоркий взгляд, повинуясь не намерению, но случайности, скользнул по тускло поблескивающему циферблату стенных часов: да уже утро! Ещё немного — и рассвет забрезжит.
А на улице снова что-то происходит. Гомон какой-то… детские, как будто бы, голоса… с чего вдруг ни свет ни заря?
«Спать по ночам, Гаврилыч, надо, а не писульки писать!» — послышалось Федосову, да так явственно, что будто бы даже скрип пружинной сетки на кровати различил, а уж скрипучая интонация и подавно знакома до последней нотки. Сколько раз за двадцать пять лет совместной жизни Агафья Матвеевна произносила эти слова — и не сосчитать. Только вот нет Агаши, третий год как нет…
А шум за окном не почудился… Надо бы выйти посмотреть…
Вздыхая и покашливая, Пётр Гаврилович надел старую, жениными руками сшитую телогрейку. Прежде чем выйти, вернулся к письменному столу и спрятал в закрывающийся на ключик ящик главное своё сокровище — толстую тетрадку в синей коленкоровой обложке.
Какими бы провинциальным ни были Кромы, но, как-никак, — райцентр. Помимо дороги с твёрдым покрытием, ведущей в Орёл и носящей гордое наименование — Кромское шоссе, село соединяли с внешним миром металлические струны нитей «его светлости» теле-Графа и «его милости» теле-Фона. Правда, «милость», как и полагается классовому врагу, была своенравной и подличала. Случалось, в зимние дни провода меж столбов рвались от ветра и от тяжести льда, в тёплую пору во время гроз, да, впрочем, и просто при дожде, в эбонитовых трубках аппаратов стоял такой треск, что распознать собеседника становилось положительно невозможно.
Однако сейчас центрально-русская осень баловала самыми последними погожими деньками, так что на связь военкому Кром Никиты Казакову жаловаться не приходилось.
Да и какие могут быть жалобы, когда вторую, почитай, неделю область молчит. А такое случается, как достоверно известно всякому служилому человеку, в двух случаях — когда все хорошо и когда все плохо. Во второе, учитывая сводки Совинформбюро, верится больше.
А вообще, поганое это дело — неизвестность.
Не то чтоб Никита не доверял дежурным — хорошие, надёжные ребята, все как один комсомольцы. Да и от дома до военкомата — три минуты быстрым шагом. Но вот приспособился чуть не с конца августа ночевать на составленных в рядок стульях в своем кабинете. Время-то какое! Вон, рассказывают, люди в цеху между сменами в уголку где-нибудь прикорнут, чтоб часов… да что часов! минут даром не терять. Малость отдохнул — и снова к станку. У каждого, говорят, свой передний край.
Правильно говорят. Вот его, Казакова, передний край, — тут, и точка. И нечего здесь обзаводиться буржуазными излишествами!
Но эдак сказануть Нине Сергеевне язык не поворачивается, особенно когда она строго глядит поверх очков и тон настойчивый.
Отец Никиты погиб в Гражданскую, мамка умерла в тридцать пятом. Отдать подростка, непокладистого и ершистого, в детдом не позволила она, учительница Хвостова. Так и заявила, ничуть не смущаясь Никиткиным присутствием, серьёзной тётке в черной кожанке: «Либо до чего плохого пацан допрыгается, либо задразнят его совсем». За пару лет до того стыдящийся своей болезненности, малорослости и малосильности мальчишка на спор сиганул с крыши, теперь носился по селу, заметно припадая на неправильно сросшуюся ногу, — и дрался пуще прежнего.