На санях
Шрифт:
Марк спросил:
— А как бы, интересно, твой отец отнесся к Советскому Союзу 1977 года? Его в каком году расстреляли? В тридцать седьмом?
— В тридцать шестом, еще до Большого Террора, — ответил Рогачов. — Не знаю… Я ведь отца почти не помню. В юности я придумал себе образ: такого железного идеалиста, рыцаря революции, погубленного сталинскими перерожденцами. А потом попал в архив…
Начал отвечать по-человечески, как в прежние времена, и вдруг что-то у него в лице переменилось. Глаза под толстыми линзами прищурились. Замолчал.
— Тина, принеси, пожалуйста, мои таблетки. Забыл принять.
Мог
— Тебе от меня что-то нужно? Ну и скажи прямо, не подмазывайся, не строй умильных улыбочек. Актер из тебя паршивый.
И так он злобно, непримиримо это прошипел, что стало ясно: ничего не расскажет. Да и не знает он, оказывается, ни черта.
— Ничего мне от тебя не надо, — процедил Марк. — Просто хотел нормальный разговор поддержать. Чтоб мать не переживала. Но с тобой, я вижу, по-нормальному нельзя.
Бросил на стол со звоном ложечку, которой перемешивал сахар, чай пить не стал, вышел.
В коридоре встретился с матерью, сказал ей громко:
— Твоего мужа нельзя выпускать к людям без намордника.
— Что-о?! — донесся рев из кухни.
Лицо у матери сделалось несчастным.
— Господи, да что ж такое, — пролепетала она.
Марк быстро оделся — и прочь из этого дурдома. Сразу выкинул домашнюю чепуху из головы. Стал думать о предстоящем вечере. О Насте.
Богоявленского, заразы, на лекциях опять не было. Паршиво. Надеялся про подарок выяснить, ну и вообще расспросить, как там и что. Рассчитывал, что пойдут вместе.
Отсидел две пары. Потом, чтобы убить время до вечера, сходил в спортзал, на тренировку. Но был не собран, пропускал удар за ударом, на батмане чуть не грохнулся. Тренер сказал: «Ты чего рапирой как палкой машешь? Я тебя, Рогачов, в такой хреновой форме на Универсиаду не выпущу».
Потом сидел в читалке. Смотрел в книгу, видел фигу.
Настя звала к семи. Приходить тютелька в тютельку не следовало. Поэтому до четверти восьмого утюжил туда-сюда по Горки-стрит, около поворота на улицу Немировича-Данченко, поглядывая на Настин дом номер пять. Знаменитый, «мхатовский», весь увешанный мемориальными досками. Построен при Сталине для народных артистов, а теперь там, стало быть, проживают и важные гебешные генералы. У подъезда стояла, попыхивала выхлопом черная «волга» с шофером.
Ну, пора.
Волновался жутко. Как войти? Что сказать? Можно себе представить, какие гости в таком доме, если даже Сова хвост поджимает. Но больше всего, конечно, психовал из-за того, что увидит Настю.
В подъезде — хренасе — сидела дежурная, суровая тетка в очках.
— Вы к кому?
— В восемнадцатую. К Бляхиным.
Заулыбалась.
— А-а, к Настеньке, на день рождения. На девятый поднимайтесь.
Вышел из лифта и перед дверью опять застыл, собираясь с духом.
Изнутри доносилась приглушенная, вкрадчивая музыка. «Something in the way she moves».
Что сказать, если откроет сама Настя, он уже придумал, но если кто-то из родителей? Только по имени назваться — это как-то по-детски. Именем и фамилией — будто с докладом явился.
Еще не решил, когда дверь открылась сама.
На площадку сначала вышла дама. Не
женщина, не тетка, а именно дама, причем гранд-дама: в меховой шубке с прямыми плечами, в берете, какие носили во времена Греты Гарбо, и сама тоже похожа на актрису из довоенного кино.И сразу следом — генерал. В каракулевой папахе, в серебристо-серой шинели с синими петлицами, в золотых погонах.
— Здрасьте, я к Насте, — пробормотал Марк. Прозвучало как дебильный стишок.
— Опаздываешь. Настя любит пунктуальность. Вся ваша камарилья уже в сборе, — весело сказал генерал. Он был нестарый, с джентльменскими усиками, совсем негенеральской внешности. — Погоди, я тебя раньше не видел. Расскажи, расскажи, бродяга, чей ты родом, откуда ты?
— Здравствуйте. Добро пожаловать, — ласково улыбнулась дама. — Я Ирина Анатольевна, этого грозного господина зовут Серафим Филиппович. Он такой агрессивный, потому что очень не любит военную форму и надевает ее только два раза в год. Мы уезжаем на праздничное заседание и концерт в Театр Советской Армии, так что сковывать вас не будем.
Какая милая! И красивая. Оказывается, можно быть красивой и в таком возрасте? Ей ведь точно за сорок, даже если рано вышла замуж. Значит, Настя тоже будет такой? Конечно, будет — они очень похожи.
И еще сообразилось: черная «волга» дожидается их. А второй праздник, кроме 23 февраля, куда генералу приходится надевать форму, это наверняка День чекиста.
— Я Марк, — сказал он Настиной маме. Посмотрел на отца, прибавил: — Марк Рогачов. Учусь на журналистском. Сын писателя Марата Рогачова, вы может быть, слышали.
И внутренне поморщился. Что ты, собака, суетишься?
А Серафим Филиппович его удивил.
— Интересно, — протянул он, слегка, с любопытством щурясь. — Не помню, чтоб у Марата… Панкратовича был сын. Дочка была, помню. Да и не похож ты на него.
— Он вообще-то мой отчим. А родной отец — Антон Маркович Клобуков. Он был член-корреспондент Медицинской академии. Умер.
И опять стало от самого себя противно. «Член-корреспондент». Мальчиш-Плохиш какой-то: «Я ваш, буржуинский».
— Еще интереснее. Вот уж воистину, неисповедимы, — покачал головой генерал.
Кажется, он хотел еще что-то сказать или о чем-то спросить, но Ирина Анатольевна потянула мужа за рукав.
— Сима, мы опоздаем. Входите, Марк, входите. Веселитесь, а мы поедем скучать. Настя! Встречай гостя! — крикнула она в незакрытую дверь.
— Поклон Марату Панкратовичу. Если он меня помнит.
Генерал сказал это, пропуская жену в лифт — таким тоном, что было ясно: нисколько не сомневается — помнит, не может не помнить. Ишь ты, какие у отчима знакомства.
Но в коридоре послышались легкие шаги, и Марк отвернулся, забыв попрощаться. Сердце у него заныло. Или запело? Если запело, то что-то щемящее, надрывное.
Какая же она невероятно красивая! Вот первое, что его потрясло, прямо сшибло с ног. Оказывается, позавчера он толком ее не разглядел. Прямо сияние какое-то исходит, как от золотистой Адели из альбома Климта, который Рогачов привез из Брюсселя. В следующий миг Марк сообразил, что она наверное накрасилась — не может ведь кожа сама по себе сверкать золотыми пылинками, и губы стали перламутровыми, но колдовства эта мысль не развеяла.