На том берегу
Шрифт:
— Зачем ты так? — Лена с укором и обидой взглянула на Андрея.
— Как? — неожиданно резко, почти крикнув, спросил Андрей.
— Несправедливо и… зло. Ты же ничего о них не знаешь. Ни о ней, ни о нём. Может, не она, а Павел во всём виноват. Может, тот, что был ночью, может, он любит её. Сильнее, лучше…
И опять что-то злое, резкое завертелось у Андрея на языке. Захотелось сказать что-нибудь обидное жене, вдруг так безоговорочно изменившей своё отношение к Анне, в которой ещё вчера, не признаваясь себе самой, готова была видеть причину возможных напастей и собственной ревности, которую ещё сегодня, казалось, презирала…
Уверенная
Он шёл за ней следом и угрюмо молчал.
Гроза нагнала их на полпути, километрах в четырёх от станции. Они не заметили, как насторожился, нахохлился в молчаливом ожидании лес, как, ворвавшись в оцепенелое это молчание, промчался по верхам деревьев ветер, как, шумнув в осиннике, он вырвался на просёлок, увлекая в торопливый свой бег придорожные кусты, спугивая птиц. Ещё ни дождинки не упало на пыльную дорогу, но туча, в любую минуту готовая ударить дождём, была уже над головой. И всё потемнело кругом.
Гром прокатился над самой дорогой, словно телега, груженная порожними бочками, пронеслась, подпрыгивая, по ухабам. И ударил дождь. Он будто ждал этого сигнала. И тут же, снова прогромыхав по дороге, невидимая телега с налёта треснулась о сосну, и покатились, заухали пустые бочки.
Всё это было, и виделось, и слышалось Андреем не раз. И дома, в городской квартире, когда гроза, не вызывая страха, шумела за наглухо закрытыми окнами, и на улице, и так же, как теперь — в лесу, когда вместе с невольным, словно вымораживающим душу страхом гроза приносила и другое — мятежную, раскованную радость, от которой замирало сердце и хотелось кричать, заглушая гром, смеяться беспричинно, с вызовом, утверждая себя перед собственной слабостью и близко живущим страхом.
И теперь, поражённый этой отчаянной лихостью, Андрей пустился было бежать по дороге, всем телом ощущая литую силу дождя и свою собственную молодую силу.
Лена, приотстав немного, тоже бежала за ним, и он остановился, нетерпеливо приплясывая на месте, стал поторапливать её, а потом, поймав её руку, увлёк за собой под сосну, густо развесившую ветви над дорогой. И, не остывший ещё от смутной досады, с которой только что думал о жене, готовый, однако, повиниться перед нею, он взглянул на неё и удивился — такое беспокойство, такой отчаянный страх и смятение отразились вдруг в её широко распахнутых глазах. Гроза или что-то другое так испугали её? А может, он, Андрей, был виноват в этом её испуге?
И снова, в который раз, раскололось небо над землёй, над их головами, и тут же, может, опережая, а может, догоняя этот отчаянный треск, полыхнуло перед их глазами белым столбовым пламенем. Лена припала к Андрею, мокрая и горячая прижалась к его груди и задрожала, забилась в испуге.
И словно молния мелькнула догадка: «Ребёнок! Наш ребёнок! Ведь он же с нами, он здесь! Ведь не одни мы теперь… Это его она защищает,
и страх этот и тревога — всё от того же! А я-то, дурень…»Страшно, безудержно хохотала в лесу гроза. Но с этой минуты все живущие на земле страхи, и близкие и далёкие, соединились для Андрея в один, не за себя, не за кого-то ещё — все за неё, которая была рядом, и за того, которого ещё нет на земле, но кто уже существует во всём, чем живут, что видят и чувствуют они сами: в грозовых раскатах, и в дымном шквале дождя, и в этой раскисшей вмиг дороге, по которой ведёт их теперь судьба.
Всё это, верно, приходит не сразу — и ясность мысли, и понимание непростых своих обязанностей на земле, когда не столько за себя, сколько за других, близких и дальних, начинает одолевать тревога… Но это приходит. К кому-то раньше, к кому-то позже… Позднее он, может, не раз вспомнит об этом, но в этот миг он думал о другом… С трудом скрывая растерянность, ненавидя себя в беспомощности своей, он думал о том, что было выше его сил, что не было подвластно его воле, его желаниям: ну как, как сможет он уберечь их от беды, если эта беда не в них самих, не в нём и не в ней, а в этой вот или в какой-то другой, ещё неведомой стихии? Тут не прикроешь плащом, не загородишь собственным телом, тут всё — один миг, один шаг, один вздох.
И, глядя на полыхающие молнии, всё сильнее, с беспокойством прижимая Лену к себе, он, каждый раз обмирая сердцем, желал, чтобы опять и на этот раз пронесло, чтобы из множества незаказанных небесных кривых дорог молния не выбрала эту короткую дорогу — к дереву, под которым укрылись они.
И было страшно, жутко думать, что вот сейчас, не в эту, так в другую минуту… И так хотелось, чтобы всё это кончилось скорее, и безобидными, невинными казались ему все прочие земные тревоги. Да, да, кончилось бы это, а другое, может, и не придёт или промчится стороной…
Скоро гроза и впрямь стала затихать, откатываться с недовольным, ворчливым рокотом; и занялась, заклубилась паром вволю напоенная земля. Как будто под каждым кустом, под каждой ёлкой кто-то успел развести самовары.
Они бежали по тёплым лужам, мокрые и счастливые, и уже были готовы смеяться над только что пережитым собственным страхом. И солнце уже снова припекало вовсю.
Лишь гром, удаляющийся, с угрозой рокочущий над чьими-то крышами, над чьими-то головами, напоминал им о только что промчавшейся грозе.
ПЕЛАГЕИНЫ СНЫ
Когда, в какую ночь началось это, Пелагея не углядела: вдруг стали её ночи слепы и пустынны, ни начала у них, ни конца, ну точь-в-точь — испорченный зятев телевизор, у которого то ли лампа, то ли деталь какая перегорела, а заменить нечем. Утром проснётся Пелагея, на душе пусто, словно омелела она вся до самого донышка, как речка без притоков: ни зыби на ней, ни всплеска. И тоска! Пустая, безликая: по кому, отчего, не поймёшь. Сушит душу, и всё.
А ведь было, было времечко, являлись Пелагее разные сны!.. Бережливая во всём, она и сны свои хранила в памяти и даже почитала по-своему, не суеверно, не со слепой безысходностью, не как некоторые суматошные подружки её, которые от дурных видений, бывало, чуть ли не к проруби студёной бежать норовили; свои сны Пелагея принимала так, будто это и не сны были вовсе, а доподлинная её жизнь, от которой, известное дело, просто так рукавом или хворостиной не отмахнёшься: что привиделось — всё твоё.