Ненависть к поэзии. Порнолатрическая проза
Шрифт:
Когда я пишу, я уже шагнула в этот бред: все мое существо судорожно сжалось, мое страдание кричит во мне, оно вырывает меня из себя самой точно так же, как, рожая тебя, я вырывала тебя из себя. Скручиваясь, во всем бесстыдстве этих судорог, я превратилась вся в сплошной крик, выражающий скорее не любовь, а ненависть. Я корчусь от тревоги и от вожделения… (с. 483).
Во что это выливается: телесные субстанции
Итак, в прозе Батая из человеческого тела рвется наружу другое тело — бесформенное, звериное, судорожное. Конвульсивность тел, которой соответствует судорожный характер переживаемого времени, как раз и демонстрирует жизненную (или смертельную, что в данном случае одно и то же) потребность тела разверзнуться и извергнуть вовне некое внутреннее существо. Вот почему такое огромное — и, в общем, взаимозаменимое — значение имеют в этой прозе все физиологические акты, связанные с извержением: кровотечение, роды, оргазм, рвота, мочеиспускание, дефекация… Собственно генитальные излияния при оргазме составляют лишь частный случай подобных телесных событий, и в разных произведениях Батая их роль неодинакова (больше в «Истории глаза» и «Divinus Deus», меньше в «Юлии» или «Аббате С.»). Главное — человек должен как бы вывернуться наизнанку, и в этом самоизвержении, самоопровержении тела заключается, по Батаю, высший модус его существования. Это не «удовольствие», которое можно «получить», — это самоотдача, выброс себя вовне, бурное разрушение своей самости, сравнимое со смертью и часто идущее с ней рядом, ибо при таком акте тело обнаруживает свою внутреннюю бесформенность, вырывается наружу в виде неоформленных субстанций.
Жак Лакан, современник и интеллектуальный спутник Батая (он был даже связан с ним матримониально — женат на бывшей жене писателя), в 1936 году указывал на разграничение двух значений фрейдовского понятия «либидо» — субстанциального
38
Lacan Jacques. Ecrits. Paris: Seuil, 1966. P. 90–91.
Аффективная нагрузка батаевских субстанций неодинакова.
Самое благородное из телесных выделений — слезы — у Батая скорее обесценено. Чаще всего плач представлен как истерические рыдания, слезы нередко уподобляются другим, менее почтенным выделениям: «Ее плач был подобен рвоте» («Небесная синь», с. 95) [39] , «инъекция крови мешается со слезами и струится по моим бедрам» («Невозможное», с. 290) [40] . В «Мадам Эдварде» слезы показаны простым преддверием оргазма:
39
Точно так же и смех, одна из важнейших категорий батаевской антропологии, может уравниваться с тошнотой (заодно подтверждая уже отмеченную выше эквивалентность смеха и плача): «…мною овладело бессильное желание засмеяться, безумный инертный смех разверзал и сдавливал мне сердце. Я думал, что у меня тошнота, но дело было серьезнее» («Аббат С», с. 319).
40
В рукописном варианте «Невозможного»: «струйка крови течет из раны, смешивается с пеной у рта, со слезами, омывает мое голое бедро» (Bataille Georges. Œuvres complètes. Paris: Gallimard, 1971. Vol. 3. P. 527). В этом тотальном истечении намеком угадывается и моча, текущая «по голому бедру». Ср. другое осмысление «пены у рта» — в духе инфантильной слабости, хотя и связанной с работой письма: «Я буду писать свою часть повествования и приносить написанное на каждый сеанс. В этом и заключалась суть психотерапевтического курса… Я согласился: я был как ребенок, которому повязали на шею слюнявчик и который готов преспокойно распустить слюни. Я сказал это врачу, и он засмеялся и подтолкнул меня.
— Вот видите, — сказал он мне, — все это инфантильно, с начала и до конца, и даже в самом строгом смысле этого слова…» («Аббат С», с. 319–320).
Затоплявшее ее половодье выплеснулось сначала в слезах: слезы хлынули из ее глаз… И в этом грезящем взгляде сплеталось всё: голые тела, пальцы, отверзающие плоть, моя тревога и воспоминание о пене на губах… Наслаждение Эдварды — фонтан живой воды, вытекавший из нее душераздирающе, — имело еще необычное продолжение: волна вожделения не останавливалась, прославляя все ее существо (с. 430).
Самый впечатляющий — самый ужасный — мотив плача встречается в финальной сцене «Истории глаза». Ролан Барт, выделив в структуре этого произведения две переплетающиеся сквозные метафоры — метафору глаза и метафору истечения [41] , — не поставил вопроса об их синтагматическом развитии, ограничившись разбором чисто парадигматической игры двух образных цепей. Между тем в тексте Батая, хоть это и «поэма» (по выражению Барта) и повествовательная фабула в нем достаточно призрачна, — все-таки прослеживается некоторое линейное развитие, как раз и обусловленное стремлением двух метафор воссоединиться; и текст завершается, обрывается в тот самый момент, когда они наконец сходятся вместе — когда глаз начинает плакать. Но этот глаз, извлеченный из мертвого тела и введенный в другое, чужое, чудовищно смещен по отношению к своему нормальному положению, и истекает он не слезами, а совсем другими жидкостями:
41
См.: Барт Ролан. Метафора глаза // Танатография Эроса. С. 94–99.
Мои глаза словно стали эректильными от ужаса; [42] я увидел в волосатой вульве Симоны бледно-голубой глаз Марсель, смотревший на меня со слезами урины. Дорожки спермы в дымящихся волосках окончательно придавали этому видению характер болезненной печали. Я держал ляжки Симоны открытыми: горячая моча струилась из-под глаза на нижнюю ляжку… (с. 87).
Смеющийся зад, плачущая вульва — вновь и вновь мы встречаем у Батая мотивы, внешне сравнимые с образом «гротескного тела» по Бахтину. Но Хенк Хилленаар справедливо предостерегает от упрощенного сближения двух моделей телесности, которые сходны лишь по форме, но не по функции. Явно имея в виду книгу Бахтина о Рабле, он оговаривает, что Батай «нимало не думает о возрождающей силе, которой обладают эксцесс и „зло“ в народной традиции, например у Рабле» [43] . Так и физиологические выделения у Батая выполняют не возрождающую и даже не очищающую функцию; [44] их главная функция — обесформливать. Благодаря их изобилию мир и человек у Батая исчезают в аморфной бесконечности, так же как это происходит при «падении в небо», в бесконечности звездной пустоты; вспомним сравнение в «Истории глаза» Млечного Пути с «просекой из астральной спермы и небесной урины». Потому-то излияние «неприличных» телесных жидкостей переживается (особенно в «Истории глаза») с экстатическим восторгом; а когда герои «Небесной сини» непрерывно, с какой-то серьезной целеустремленностью напиваются, то эта процедура кажется не чем иным, как сознательной подготовкой к симметричной процедуре рвоты или какого-нибудь другого, более агрессивного излияния:
42
«Эректильные глаза» (феномен, встречающийся в животном мире, — глаза, способные выпячиваться, выдвигаться из тела подобно перископу) ассоциируются, разумеется, с половой эрекцией, так что вся сцена представляет собой замену полового акта «переглядыванием» половых органов, превратившихся в органы зрения; замена типичная для «Истории глаза», где эротические наслаждения часто вообще обходятся без прямого физического контакта.
43
Hillenaar Henk. L'Abbé С: Scénario de l'expérience intérieure // Cahiers de recherches des instituts néerlandais de langue et de littérature françaises. 1992. № 25. P. 61.
44
«…Замысел „Истории глаза“ состоит… в устранении всего имеющего отношение к чистоте, к очищению, в выходе из области Катарсиса, в низвержении его господства». — Matossian Chakê. Histoires de l'œil // Georges Bataille: une autre histoire de l'œil. Cahiers de l'Abbaye Sainte-Croix. 1991. Mai — juin. № 69. P. 42.
Мишель пошел блевать… Я смеялся. Хотелось плюнуть всем в морду (с. 141) [45] .
Более двойственную функцию выполняет у Батая еще одна традиционно признанная в литературе телесная субстанция — кровь. Зачастую, не считаясь с ее традиционно «благородным» статусом, писатель помещает ее на одном уровне с мочой или рвотой, иногда прямо их смешивая — например, в финале подростковой оргии в «Истории глаза» (глава «Нормандский шкаф») к моменту прихода родителей вся комната юных распутников залита мочой, спермой, блевотой, но также и кровью — порезались разбитым бокалом… А в одной из последних сцен «Небесной сини» героиня признается в своей фантазматической мечте — прийти к кому-то вестницей беды и войны, и чтобы под ногами у нее при этом была «лужа крови» (с. 169), соответствующая непристойной луже мочи, которой она в первой сцене романа шокировала чинных слуг из шикарного отеля. Символический смысл этой «лужи» как будто «благороден», пусть и ужасен (массовые кровопролития мировой войны), но одновременно она заставляет вспомнить и о менструальной крови, с незапамятных времен расцениваемой многими народами как сильнейший источник скверны. Такая функциональная двойственность крови позволяет безошибочно распознать в ней сакральную субстанцию.
45
«В
каждом из его [Батая. — С. З.] повествовательных текстов наступает момент, когда персонажи у нас на глазах напиваются, блюют, мочатся, переживают оргазм. Впору сказать, что их главное занятие и заключается в питии, рвоте и эякуляции». — Cusset Catherine. Techniques de l'impossible // Georges Bataille après tout (Actes du colloque d'Orléans de 1993). Paris: Belin, 1995. P. 179.В текстах Батая, порой весьма жестоких, кровь отнюдь не течет рекой: она проливается в очень небольших количествах и, как правило, с несомненной (пусть и смутно различимой) жертвенной целью. Герой той же «Небесной сини» Троппман во время попойки как бы беспричинно ранит вилкой свою соседку Ксению, с которой он только что познакомился. В его жесте нет садизма, то есть наслаждения чужой болью, — для героя романа главное поцеловать ранку Ксении и причаститься ее крови, после чего он немедленно заставляет и ее повторить, уже метафорически, тот же обряд, выпив налитого им красного вина. В первой сцене романа он же в душевном волнении растравляет себе рану на руке (от осколков разбитой рюмки, как в сцене оргии из «Истории глаза»), а позднее вспоминает, как в отрочестве, делая уроки, он вдруг, чтобы «посмотреть», несколько раз поранил себя в руку чернильным пером, — причем ранки получились «грязными… скорее черноватыми, нежели красными (из-за чернил)» (с. 147), то есть это самокалечение амбивалентно — как и положено сакральному акту — объединяет в себе святость и скверну [46] . «Ритуальное» кровопролитие позволяет магически скрепить свои узы с другим человеком или же самому подняться над одуряющей и угнетающей профанной повседневностью [47] .
46
Ср. отчасти сходное юношеское переживание Батая, показывающее, как рано у него проявилось это переживание оскверненности, запятнанности: «Я так разволновался от вашего письма, что только что, наполняя ручку, пролил себе чернил на пальцы. И рассмеялся от этого. Смеялся еще и оттого, что увидел себя в зеркале с замаранной, неловко оттопыренной рукой и всклокоченными волосами» (письмо к Колетт Р., 1922 г.).
– Bataille Georges. Choix de lettres 1917–1962. Paris: Gallimard, 1997. P. 35–36.
47
Франсис Марманд, сопоставив два последних мотива и сломанный палец героини «Невозможного» (из-за чего она вынуждена писать свои письма левой рукой), делает остроумное замечание о том, что поврежденной оказывается всякий раз правая рука, орган письма, то есть данный мотив обладает метатекстуальным смыслом (Marmande Francis. Georges Bataille: la main qui meurt// L'écriture et ses doubles: Genèse et variation textuelle. Paris: éd. du CNRS, 1991. P. 161–162). Нам только кажется, учитывая аналогичный эпизод с пораненным бедром Ксении, что актуализация функции письма, то есть перехода человека на более высокий уровень существования (рассказчик, а не просто персонаж), является лишь частным проявлением более общей функции — сакрализации человека в результате жертвенного калечения.
Хотя кровь и смешивается, как уже сказано, со «слабыми», растворяющими личность гуморальными жидкостями, ее сакральная амбивалентность позволяет отнести ее к «сильному» регистру телесных проявлений у Батая. Кровь связана с солнечным комплексом заклания: «Есть ли что-нибудь более солнечное, чем красная кровь, текущая по мостовой?» — размышляет герой «Небесной сини» (с. 147–148). С сильным, «солнечным» регистром связан и последний тип телесных выделений — экскременты. В одном из своих довоенных текстов Батай прямо сближал — со ссылкой на авторитет научной традиции — эти два объекта:
Неподвижное разглядывание солнца считалось симптомом неизлечимого помешательства, и врачи-психиатры считали равным ему симптомом только поедание своих экскрементов [48] .
В прозе Батая всего дважды встречаются эпизоды дефекации [49] , и оба они отмечены пугливо-уклончивой интонацией повествования. Писатель не стесняется называть прямыми и грубыми словами многие другие телесные проявления, но дефекация составляет исключение. Так, в «Истории глаза» об этой кульминации эротических игр двух героев говорится лишь намеком, падение в унитаз крутых яиц «продолжается» падением в него чего-то другого; и рассказчик тут же, словно извиняясь, спешит заверить: «с тех пор между нами не происходило ничего подобного» (с. 69). В «Аббате С», после того как главный герой, в своем дневнике именующий себя «Испражнин», оставил свои «нечистоты» (знаменателен этот корректный эвфемизм) под окнами дома, где его возлюбленная отдавалась другому, разговор о случившемся ведется и вовсе в таинственном стиле:
48
Bataille Georges. Œuvres complètes. Paris: Gallimard, 1970. Vol. 2. P. 417. Третий, подразумеваемый член этого батаевского уравнения мы помним из афоризма Ларошфуко, процитированного в «Моей матери»: смотреть на солнце так же невозможно, как смотреть на смерть. О симметрическом расположении солнца и экскрементов по отношению к человеческому телу (небольшая книжка Батая 1931 г. называлась «Солнечный анус») см.: Hollier Denis. La Prise de la Concorde // Op. cit. P. 150.
49
Много это или мало? Вполне достаточно, чтобы шокировать общественные приличия, но многократно меньше, чем столь же непристойных эпизодов, изображающих иные телесные выделения. Напомним для сравнения, что у маркиза де Сада в «Ста двадцати днях Содома» излагается несколько десятков эротических эпизодов, связанных с дефекацией и копрофагией, которые и имеет в виду герой «Небесной сини», обличая обожающих Сада «лицемеров» (по-видимому, сюрреалистов): «Они ели говно? Да или нет?» (с. 126).
— Вы видели или нет? — произнесла она, выпрямившись во весь рост.
— О ком вы говорите? — парировал я.
— Не о ком, а о чем, — сказала она. Она опустила голову и затрясла ею.
— Или же… это кое-что от кое-кого.
— Я очень устал, мадам Анусе, и сегодня я совершенно не в состоянии отвечать на ваши загадки (с. 373).
Пикантность ситуации состоит в том, что старая сводница, застенчиво изъясняющаяся здесь «загадками», сама носит фамилию Hanusse, которая хоть и не придумана нарочно, а действительно встречается во Франции, но произносится точно так же, как слово «анус»; в ее лице экскременты как бы говорят обиняками сами о себе. Любопытно и то, что виновником скандального инцидента она считает не больного и бессильного христианского священника [50] , а ревнивого детину-мясника, своего рода языческого жреца, имеющего дело с кровью; в символической системе батаевской прозы несказуемое «кое-что» расценивается как знак силы и угрозы. В этой прозе, казалось бы, преодолены любые табу, и все же предметом самого настоящего табу остаются экскременты: манипуляции с ними переживаются как тяжелейший грех («ничего подобного между нами больше не бывало»), упоминают о них иносказательно, их истолковывают как важные знаки судьбы. Это явно сакральная субстанция, и, по-видимому, сакральность ее определяется ее «бесформенностью», изверженностью из тела и двойственным отношением к силе и скверне.
50
Как напомнила Сьюзен Сулейман, эпизод с «нечистотами» выглядит буквальной иллюстрацией к тезису Фрейда о том, что реакцией маленького ребенка, увидевшего «первичную сцену» (половое сношение своих родителей), может быть именно дефекация. (См.: Rubin Suleiman Susan. Art. cit. P. 491.) В рамках психоанализа боязливое отношение героев Батая к экскрементам и дефекации может быть объяснено тем, что в этих мотивах резко выражается регрессия к стадии анальной эротики; но мы здесь рассматриваем их в другой перспективе.
Все эти скатологические наблюдения [51] помогают уточнить место Батая по отношению к многовековой традиции осмысления тела в европейской культуре. Тело у Батая не «классически» замкнуто и отграничено от внешнего мира, а взаимодействует с ним через посредство целого ряда сакральных, магических телесных субстанций. В отличие от христианской традиции — но в преемственном отношении к традиции карнавальной пародии, — это взаимодействие осмысляется как телесное выделение, а не поглощение наподобие евхаристии. С этой точки зрения характерна пародия на причастие в садистской сцене «Истории глаза», где один из персонажей объявляет святые дары не плотью и кровью Христа, а его спермой и мочой. В мире Батая источником сакральных субстанций является не божественное, а именно человеческое тело, и его «неприличные» выделения выполняют более первичную символическую функцию, чем сопровождающие их природные «излияния» (дожди, грозы и т. д.).
51
Скатология — слово, которым охотно пользовался сам Батай, — означает не только «говорение о нечистотах», но и вообще дискурс об «отверженной части», обо всем том, что культура отбрасывает в область некультурного. Так, Дени Олье ставит скатологию в ряд синонимичных понятий, которыми Батай в разное время обозначал предмет своих литературных и теоретических занятий: «гетерология, скатология, сакральная социология, внутренний опыт и т. д.» — Hollier Denis. La prise de la Concorde //Op. cit. P. 138.