Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:
Перед той, что сейчас грустна, Покажись как Незримый Свет, И на все, что спросит она Ослепительный дай ответ. «Канцона»

Но «дивная мудрость», обретенная героем, познавшим «стыдный» опыт греха, на этом не исчерпывается. И догма, и разум, и просто здравый смысл неизбежно приводят его к выводу о неизбежности возмездия за совершенные в похоти «безумия»; собственно, это возмездие по справедливости уже совершается в его жизни. Он полностью уничижен и раздавлен, в его душе — «камня нет на камне». Некогда уверенный в своих силах, он чувствует себя «утомленным рабом», безропотно сносящим унижения и насмешки, помешанным бездомным бродягой, который обречен на безвестную смерть «в болотине проклятой» («Ты пожалела,

ты простила…»). Все миражи греховной страсти исчезли — не осталось ничего, кроме стыда, позора, гибели… и веры в благость Божественного Промысла, веры в то, что Его любовь чудесным образом возродит «утомленного раба» к новой и лучшей жизни. Ничем иным нельзя мотивировать неожиданное появление в финале книги «богословской» темы апокатастасиса.

Апокатастасисом (греч. — возвращение планет в первоначальное положение; в философском смысле — возвращение мировой эры) в богословии называется учение о всеобщем восстановлении тварного мироздания Богом в конце времен, конкретнее — о спасении всех тварей без исключения, независимо от степени их греховности и заслуг в добродетели. Это учение получило яркое выражение в творчестве христианского апологета первых веков Оригена (185–254), автора трактата «О началах».

Согласно Оригену, мировое зло даже в высших своих проявлениях не имеет абсолютного характера, поскольку не имеет основания в Творце и Первопричине всего существующего. Следовательно, зло не существовало в мире «от начала», но было привнесено падением сатаны и с этого момента присутствует в тварном мироздании в качестве свободного расположения ангелов и людей к злым поступкам. Бог, по мнению Оригена, попускает существованию зла, чтобы не мешать проявлению свободы, которую Он даровал как ангелам, так и людям. Но такое «попущение злу» со стороны Творца продлится лишь некоторое время, за которое каждому свободному существу позволяется наилучшим образом полностью реализовать дарованную ему свободу выбора и затем по справедливости получить либо награду на небесах, либо наказание в аду. Однако, после того как все разумные твари получат достаточный «опыт свободы», Божественная справедливость уступит место Божественному милосердию. В конце, «по совершению мира», по бесконечному милосердию Творца, и «победители», и «побежденные» будут спасены единым чудесным действием Бога. Тогда не будет ни «рая», ни «ада» в их нынешнем противопоставлении, а будет «общий», вечный рай, в который войдут и прежние богоотступники, ибо все без исключения твари будут прощены Им и «восстановлены» в первозданном совершенстве. Зло исчезнет, поскольку свободная воля всех, оставаясь свободной, будет абсолютно согласна с волей Творца.

«Дивная мудрость», обретенная лирическим героем Гумилева в итоге романа с «синей звездой», оказывается тождественной пророчеству Оригена о «всеобщем спасении»:

Ты была безумием моим, Или дивной мудростью моею, Так когда-то грозный серафим Говорил тоскующему змею: «Тьмы тысячелетий протекут И ты будешь биться в клетке тесной, Прежде чем настанет Страшный Суд, Сын придет и Дух придет Небесный. Это выше нас, и лишь когда Протекут назначенные сроки, Утренняя грешная звезда, Ты придешь к нам, брат печальноокий. Нежный брат мой, вновь крылатый брат, Бывший то властителем, то нищим, За стенами рая новый сад, Лучший сад с тобою мы отыщем. Там, где плещет сладкая вода, Вновь соединим мы наши руки, Утренняя, милая звезда, Мы не вспомним о былой разлуке».

Как известно, несмотря на то, что учение о «всеобщем восстановлении» нашло немало последователей среди христиан III–IV веков, оно было в конце концов осуждено Церковью. И тем не менее оригеновский пафос «всепрощения» был усвоен многими христианскими авторами, от Августина до Достоевского, не понаслышке знающими о силе греховного соблазна.

Гумилев не был «певцом любви». В его жизни, при всех «победах и завоеваниях», так и не осуществился в действительности тот главный «роман», о котором он мечтал. Его лирический герой всегда оказывается, коль скоро речь идет о встречах с женщиной «на путях зеленых

и земных», в конечном счете обманутым и побежденным похотью и тленьем:

Правдива смерть, а жизнь бормочет ложь. И ты, о нежная, чье имя — пенье, Чье тело — музыка, и ты идешь На беспощадное исчезновенье. «Об Адонисе с лунной красотой»

Но, почти не говоря о любви, сознавая вообще любое видимое «торжество» человека в этом мире — ложным и преходящим, Гумилев находил «катарсический выход» из этого трагического тупика, утверждая каждый печальный жизненный «урок греха» как шаг к смиренному сознанию собственного ничтожества, состраданию всему уничиженному грехом тварному мирозданию и упованию на милосердие Творца.

«Адамист» и «акмеист» Гумилев — не певец любви.

Он — певец жалости.

IV

Завершая обзор «адамистических» мотивов в творчестве Гумилева, необходимо обратить внимание на те произведения, где образ «похотствования» души на тело и тела на душу становится непосредственным объектом художественного осмысления.

Уже у раннего Гумилева мы можем обнаружить стихотворения на подобную тематику. Однако в них интерес к святоотеческой антропологии с ее учением о вечном конфликте «душевного» и «плотского» начал, который может быть примирен в человеке лишь «восстановляющим» действием Благодати, эклектически сочетается с не менее искренним интересом и к антропологии модных тогда оккультных учений. Юный «ученик символистов» был всеяден, любопытен и дерзок. В результате даже православные антропологические мотивы воплощаются здесь в неестественных, «экзотических» для православной культуры образах и понятиях:

Моя душа осаждена Безумно странными грехами, Она — как древняя жена Перед своими женихами. Она должна в чертогах прясть, Склоняя взоры все суровей, Чтоб победить глухую страсть, Смирить мятежность буйной крови. «Моя душа осаждена…»

Символические образы «похотствующих» друг на друга «души» и «тела» настойчиво вплетаются Гумилевым в самые разные произведения ранних лет, а уже в зрелом творчестве, в стихотворении «Разговор» (1913) и триптихе «Душа и тело» (1919), прямо предстают перед нами в назидательных диалогах, словно перекочевавших в гумилевское творчество прямо из средневековой литературы (вспомним для примера известный фрагмент «Большого Завещания» Франсуа Вийона).

В «Разговоре» Гумилев воссоздает образ безблагодатного бытия, при котором в человеческом существе происходит радикальное рассогласование «души» и «тела», так что объективно существующий конфликт между ними переходит в открытую вражду:

Когда зеленый луч, последний на закате, Блеснет и скроется, мы не узнаем где, Тогда встает душа и бродит, как лунатик, В садах заброшенных, в безлюдье площадей.

Порывы души — возвышенны, но бесцельны. Объектом ее стремления является некий условный образ, едва ли значащий больше, нежели простое отрицание «низменных» целей плотского вожделения:

И все идет душа, горда своим уделом, К несуществующим, но золотым полям…

Образ «несуществующих, но золотых полей», конечно, генетически восходит к Елисейским полям греческой мифологии, т. е. той области Аида, где находят вечное упокоение души праведников. Однако в контексте стихотворения речь идет скорее о неопределенном идеале, который противостоит «пошлому» идеалу «тела»:

Как хорошо теперь сидеть в кафе счастливом, Где над людской толпой потрескивает газ, И слушать, светлое потягивая пиво, Как женщина поет «La p’tite Tonkinoise». Уж карты весело порхают над столами, Целят скучающих, миря их с бытием. Ты знаешь, я люблю горячими руками Касаться золота, когда оно мое…

Реакцией на подобную «телесную» пошлость и является «бегство» души в «безлюдье площадей», в «заброшенные сады», в «возвышенное одиночество», располагающее к неким «высоким размышлениям», — бегство, смысла которого тело не понимает и, увлекаемое душевной волей, «тайно злится»:

Поделиться с друзьями: