Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Если говорить о жизни и творчестве Гумилева, то целый ряд странных, с точки зрения невоцерковленного человека, стихотворений позволяют нам сделать вывод, что «брань внутренняя, самая ужасная» действительно шла в нем с начала 1910-х годов.

В стихотворении «Укротитель зверей» отношения лирического героя и героини (заметим, кстати, что это единственное стихотворение Гумилева, которому предпослан эпиграф из Ахматовой) оказываются духовной трагедией, рассказ о которой изначально предполагает «нетрадиционную», с точки зрения ценителей светской любовной поэзии, образность, восходящую к «бестиарной» христианской символике. Однако эта сторона художественного мышления Гумилева мало кому была понятна — и уже для современников «Укротитель зверей» являлся не более чем «странной фантазией». Об этом не мудрствуя лукаво писал еще М. А. Кузмин, изящно,

хотя и не очень логично, связывая сложности стихотворения Гумилева с… поэтикой акмеизма: «… Гумилеву окружающий его мир, вероятно, не представляется достаточно юным, потому что он охотно обращает свои взоры к девственным странам, где, конечно, свободнее проявлять даже те прерогативы Адама, в силу которых он дал названия животным и растениям […] Вследствие этого желания поэт то изображает небывалых зверей […] то открывает десятую музу» (Аполлон. 1912. № 2. С. 74). Получается, что Николай Степанович, неудовлетворенный «старостью» окружающего его мироздания, произвольно фантазирует, а потом сам, как «новый Адам», именует созданные его воображением фантомы «новыми именами». Понять его поэзию, при таком подходе, конечно, невозможно, да, впрочем, и не нужно, ибо главное в его «акмеизме» — свежесть переживания… Эта остроумная «гипотеза» Кузмина, конечно, не выдерживает критики, даже если употреблять термин «акмеизм» в его расхожем и неточном значении «понятной поэзии», — в пику «туманностям» символизма. Но если мы вспомним, что под «акмеизмом» Гумилевым разумелась не просто «понятная поэтика», но поэтика, порожденная особым типом художественного мировосприятия, «воцерковленным», и посмотрим затем на текст «Укротителя зверей» с точки зрения читателя, учитывающего образную специфику, например, «Добротолюбия», «акмеистическаяясность» будет вполне восстановлена:

Снова заученно-смелой походкой Я приближаюсь к заветным дверям. Звери меня дожидаются там, Пестрые звери за крепкой решеткой. Будут рычать и пугаться бича, Будут сегодня еще вероломней Или покорней… не все ли равно мне, Если я молод и кровь горяча?

«Укрощение зверей», как это мы уже знаем, в «сотериологической» православной символике означает борьбу со страстями. «Укротитель» вступает в единоборство весьма самонадеянно, ибо он «молод и кровь горяча». Впрочем, его с самого начала не покидает ощущение некоей опасности, ибо в «клетку со зверями» он вступает «заученно-смелой походкой», т. е. ощущая тайную неуверенность в своих силах.

Звери меня дожидаются там, Пестрые звери за крепкой решеткой.

Символика «пестрых зверей» также не является семантической загадкой для читателя, достаточно вспомнить «рысь — сладострастие» из уже известной нам первой песни «Ада»:

И вот, внизу крутого косогора, Проворная и вьющаяся рысь, Вся в ярких пятнах пестрого узора.

Трагедия гумилевского «укротителя зверей» в том, что, уже войдя за «заветную дверь» и оказавшись лицом к лицу с «пестрыми хищными зверями», он вдруг обнаруживает, что среди них, вполне знакомых и потому не очень опасных, которые, хотя и «рычат», но все же «пугаются бича», находится и еще один, неведомый «зверь», не поддающийся на уловки «укротителя»:

Только… я вижу все чаще и чаще (Вижу и знаю, что это лишь бред) Странного зверя, которого нет… Он — золотой, шестикрылый, молчащий. Долго и зорко следит он за мной И за движеньями всеми моими, Он никогда не играет с другими И никогда не идет за едой. Если мне смерть суждена на арене, Смерть укротителя, — знаю теперь, Этот, незримый для публики зверь Первым мои перекусит колени.

О чем идет речь? Какого «шестикрылого зверя» имеет в виду Гумилев?

Традиционно в комментариях к этому гумилевскому тексту, читатель отсылался к Апокалипсису: «И первое животное было подобно льву, и второе животное подобно тельцу, и третье животное имело лицо, как человек, и четвертое животное подобно орлу летящему. И каждое из четырех животных имело по шести крыл вокруг, а внутри они исполнены очей; и ни днем ни ночью не имеют покоя, взывая: свят, свят, свят

Господь Бог Вседержитель, Который был, есть и грядет» (Откр. 4: 7–8). Формально, коль скоро количество «крыл» и там и здесь действительно совпадает, подобная отсылка оправданна, по существу же — наблюдается явная несуразица.

Во-первых, Иоанн говорит о шестикрылых «животных», а в тексте Гумилева речь идет о шестикрылом «звере». Как мы уже знаем, в христианской символике разница между «зверем» и «животным» весьма велика, и сложно предположить, что Николай Степанович, везде неукоснительно придерживавшийся этой семантической дифференциации, в таком стихотворении, как «Укротитель зверей», вдруг взял и проигнорировал ее.

Во-вторых, в «Откровении» четыре помянутых животных — суть символические изображения четырех Евангелий, «взывающих» неустанно ко Господу. Почему чтение Евангелия от Марка (шестикрылый лев) может произвести такое несчастное действие на лирического героя Гумилева, сражающего со страстями-«зверями», непонятно. Скорее наоборот, подобное чтение должно было бы укрепить изнемогшего в борьбе «укротителя».

Вопрос в том, только ли «Откровение» из тех источников, которые, несомненно, были знакомы Гумилеву, содержит нечто похожее на образ «шестикрылого зверя»? И здесь вспоминается что в 1919 или в 1920 гг., отвечая на анкету о Некрасове, которую распространял среди посетителей Дома литераторов К. И. Чуковский, Гумилев, отметивший, что лично он «очень» любит некрасовское творчество, первым в списке «лучших» стихотворений Николая Алексеевича пометил: «Дядя Влас» (см.: Гумилев Н. С. Сочинения. В 3 т. М., 1991. Т. 3. С. 231).

Это — стихотворение о раскаявшемся грешнике, причем причиной, послужившей для обращения некрасовского «дяди Власа» к Богу, явилось видение адских мучений грешников:

Мучат бесы их проворные, Жалит ведьма-егоза. Ефиопы — видом черные, И как углие глаза, Крокодилы, змии, скорпии, Припекают, режут, жгут… Воют грешники в прискорбии, Цепи ржавые грызут. Гром глушит их вечным грохотом, Удушает лютый смрад, И кружит над ними с хохотом Черный тигр — шестикрылат.

Это вообще, конечно, впечатляет, если даже такое стихотворение просто оказывается, первым в списке любимейших стихов из Некрасова. Но этого мало: оказывается, Николай Степанович имел странную склонность читать «Дядю Власа» наизусть на… любовных свиданиях (см.: Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 122). И вот этот «шестикрылый тигр» — жуткое исчадие ада — явилось вдруг в «клетке» со «знакомыми», так сказать, «домашними» «пестрыми зверями» — ведь, как мы помним, «сила страсти», в случае сознательного противодействия ей, «возрастает в исполина» и «всегдаоканчивается неизбежно победою греха над пленником своим», если только на помощь погибающему не придет чудесное действие Божественной благодати…

В гумилевской лирике «акмеистического периода» иногда описываются такие переживания, драматизм которых вообще недоступен читателю, не имеющему опыта вхождения «в церковную ограду». Если в «Укротителе зверей» речь идет о метафизике сладострастия, т. е. все-таки о тех формах плотской похоти, которые привносят нравственное беспокойство в любое, сколь угодно далекое от Церкви человеческое бытие, то ситуация, выведенная в стихотворении «Ночью» (1913), ставит «светского» читателя Гумилева в тупик.

Скоро полночь, свеча догорела. О, заснуть бы, заснуть поскорей. Но смиряйся, проклятое тело Перед волей мужскою моей. Как? Ты вновь прибегаешь к обману, Притворяешься тихим, но лишь Я забудусь, работать не стану, «Не могу, не хочу», — говоришь… Подожди, вот засну, и наутро, Чуть последняя канет звезда, Буду снова могуче и мудро, Как тогда, как в былые года.
Поделиться с друзьями: