Николай Гумилев
Шрифт:
«Шепотом», т. е. со страхом, говорящие об Африке серафимы, «неопытный» ангел-спаситель, приставленный к «безрассудной», т. е. не имеющей способности к «рассуждению», не имеющей душевного «ума» части света, — мы уже знаем, что в устах Гумилева такие определения не
Гумилев созерцал «свою» Африку сквозь призму православной сотериологии, и это позволяло ему отчетливо видеть в ней воплощение «звериной души», тревожащей человека «ночными зовами» неукрощенного хаоса, поразившего мир после грехопадения. Его Африка, «дивно-прекрасная», с одной стороны, с другой — нищая, хищная и страшная, грубая и жестокая, «висящая» чудовищным грузом «на шее Евразии». В частности, в «Леопарде» Африка — место гибельное для «духа», тот уголок земли, где «зверские» страсти не сдерживаются волею «ума», где никто не спрашивает, «чем горда душа» христианина, но где очень легко «бросить» свою душу «сам не ведая куда».
Гумилева действительно всю жизнь с неудержимой силой «влекло» в Африку, но, как мы видим, сам он относился к этому переживанию достаточно сложно, улавливая здесь среди прочего и «лукавый зов», — с чувством, весьма похожим на покаянный ужас, свойственный грешнику, который ощущает немощь в борьбе с увлекающим «зовом плоти». В Африку настойчиво увлекает лирического героя «вражья сила» — и потому тот «жирафий колодец», где он может «окончить жизнь», не воспринимается в празднично-романтическом контексте «Жирафа» 1907 г. И «Леопард» не является чем-то исключительным в ряде «африканских» стихотворений Гумилева:
Ах, бежать бы, скрыться бы, как вору, В Африку, как прежде, как тогда… Лечь под царственную сикомору И не просыпаться никогда.«Бегство в Африку» оказывается здесь «воровским действом», чем-то недолжным, хотя и очень соблазнительным для лирического героя, утомленного нелепостями «цивилизованного» существования в России и Европе (стихотворение написано в разгар революционных событий 1917 года).
Символический образ «бегства от цивилизации», известный в европейской культуре еще с античных времен, распадается при попытке семантизации на бесчисленные составляющие. Среди прочего здесь можно найти и трактовку, объясняющую такое «бегство», как символический акт капитуляции человеческой воли перед «телеснойусталостью». Собственно «человеческое» существование, предполагающее диктат «ума», контролирующего стихийно возникающие желания «плоти», в какой-то момент оказывается невыносимо тяжелым бременем — и происходит стремительное «падение» (воображаемое или действительное) в «простоту» первобытного зверства, которое оказывается возможным лишь в дальних диких дебрях удаленных от христианской Европы стран. Этот соблазн бегства от собственного разума испытывает герой пушкинского стихотворения «Не дай мне Бог сойти с ума…»:
Когда б оставили меня На воле, как бы резво я Пустился в темный лес! Я пел бы в пламенном бреду, Я забывался бы в чаду Нестройных, чуждых грез. И я б заслушивался волн, И я глядел бы, счастья полн, В пустые небеса; И силен, волен был бы я, Как вихорь, роющий поля, Ломающий леса.Вероятно, нечто подобное переживал в последние дни жизни и Аркадий Иванович Свидригайлов, как известно, настоятельно желавший «лететь с Бергом на воздушном шаре в Америку».
Гумилев предпочитал в схожей ситуации — Африку:
Обреченный тебе, я поведаю О вождях в леопардовых шкурах, Что во мраке лесов за победою Водят полчища воинов хмурых, О деревнях, с кумирами древними, Что смеются улыбкой недоброй, И о львах, что стоят над деревнями И хвостом ударяют о ребра.О «бегстве» и последующем «буколическом» пребывании в неких девственных лесных дебрях Гумилев неоднократно упоминает в своих поздних стихах. И адрес «бегства» называет всегда один и тот же: это «страна, где светит Южный Крест» («Приглашение в путешествие»), конкретно — Мадагаскар («Мадагаскар») или же другая подобная африканская
земля.С христианской, «сотериологической» точки зрения такая решительная капитуляция «ума» перед «плотью» является, конечно, страшным поражением, катастрофой. Ясное сознание этого и определяло «темную» сторону в образе Африки в гумилевском творчестве. Недаром в уже известном нам «Разговоре» «голос земли», призывающей героя забыть о желаниях «души» и «стать снова грязным илом», т. е. вернуться к зверскому бытию, свободному от «умного» самоконтроля, называет конкретный маршрут, который нужно проделать, чтобы достичь искомого «освобождения»:
Ты можешь выбирать между Невой и Нилом Отдохновению благоприятный дом.Все советские люди, в семьях и детских садах, в течение возрастания нескольких поколений, знали рекомендацию К. И. Чуковского:
Маленькие дети, Ни за что на свете Не ходите в Африку, В Африку гулять. […] В Африке ужасно, Да, да, да! Африка опасна, Да, да, да!Однако никому в голову не приходило связать детские «африканские ужасы» Чуковского в «Крокодиле» и «Бармалее» с «африканскими» же страстями Гумилева, — до того момента, как М. Безродный убедительно показал непосредственную связь этой темы у Чуковского с историей его общения с Гумилевым в 1914–1921 гг. (qm.: Безродный М. Ключи сказки // Литературное обозрение. 1987. № 9. С. 62–63). И действительно, пообщавшись с Гумилевым — если судить после непредвзятого чтения его «африканских» произведений, — можно понять, что:
В Африке ужасно, Да, да, да! Африка опасна, Да, да, да!Причем эта «опасность» для Гумилева заключается не столько во внешних трудностях быта, сколько во внутреннем, душевном — как то и говорилось в «Африканской охоте», — соблазне «зверства», соблазне существования в атмосфере исступленной чувственности во всех мыслимых, «девственных» ее проявлениях:
Ах, наверно, сегодняшним утром Слишком громко звучат барабаны, Крокодильей обтянуты кожей, Слишком звонко взывают колдуньи На утесах Нубийского Нила, Потому что сжимается сердце, Лоб горяч, и глаза потемнели, И в мечтах оживленная пристань, Голоса смуглолицых матросов, В пенных клочьях веселое море, А за морем ущелье Дар-Фура, Галереилеса Кордофана, И великие воды Борну…«Натурфилософская» «тайна природной стихии» превращается в православном персонализме в «сотериологическую» тайну автономного от разума могущества плоти, пораженной грехом. Суть этой тайны — одного из самых грустных открытий, которое ожидает неофита от Православия, начинающего путь сознательного воцерковления, — заключается в том, что даже полностью принявший ценности воцерковленного бытия, постигший благодатным действием Святого Духа правоту евангельских заповедей, человек оказывается не в состоянии противостоять импульсу греховных помыслов, инстинктов и желаний, понуждающих его как бы и против его собственной воли совершать поступки, находящиеся подчас в вопиющем противоречии с евангельской, а иногда и с обыкновенной человеческой моралью. Получается трагическое противоречие «духовного» и «телесного» начал в человеке, сознаваемое как «закон греха», «рабство греху», бессилие перед испорченной тлением и смертью природой. «Доколе грешник работает, подобно бессмысленному животному, во угождение греховной страсти, дотоле она молчит и как бы не существует, дает ему свободу потрясать и звенеть своими цепями, представлять из себя человека с сердцем независимым. Но едва открывается в бедном грешнике намерение разорвать свои узы и изыйти на свободу духа, тогда обнаруживается вся лютость страсти; самые малые благие помыслы воспрещаются и преследуются с ожесточением. Если грешник, несмотря на тяжесть греховной привычки, не оставляет желания освободиться от ней, то начинается брань внутренняя, самая ужасная, которая при неравенстве сил духовных, остающихся в грешнике, с силою страсти, возросшей в исполина, всегда бы оканчивалась неизбежно победою греха над пленником своим, если бы к последнему не приходила на помощь благодать Божия. Но и содействие всемогущей благодати остается нередко без успеха, потому что сам человек не дает ей всего пространства в сердце своем» (Архиепископ Иннокентий (Борисов). О грехе, его видах, степенях и состояниях. М., 1997. С. 53).