Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Это, конечно, достаточно неприятные переживания, но в качестве источника трагически-напряженного пафоса, каковой, несомненно, ощущается в гумилевском стихотворении, естественная тягость бессонной ночи вряд ли может быть признана подходящей. Риторика Гумилева —

Полно. Греза, бесстыдная сводня, Одурманит тебя до утра, И ты скажешь, лениво зевая, Кулаками глаза протирая: «Я не буду работать сегодня, Надо было работать вчера»

— в этом случае оказывается неоправданной и смешной: стоит ли так разоряться, проклинать, ужасаться, когда речь идет всего-навсего о головной боли, вызванной вынужденной бессонницей?

Совсем иным представляется смысл этого стихотворения, если признать, что образы «ночи», «бессонницы, «работы»,

«грезы-сводни, «проклятого тела, «воли» являются в устах Гумилева сотериологическими символами, обозначающими процесс духовной борьбы («брани», если говорить словами святоотеческих творений), разворачивающейся в состоянии бдения, т. е. сознательного бодрствования в целях аскетического укрощения плоти.

Борьба со сном воспринимается в аскетике Православия и как определенное духовное упражнение, и как символическое действо, несущее знание о происходящей в природе борьбе жизни со смертью и тлением. «Бодрствуйте и молитесь, чтобы не впасть в искушение: дух бодр, плоть же немощна», — говорит ученикам Спаситель во время Гефсиманской молитвы (Мф. 26: 41). «Сон, — писал св. Иоанн Лествичник, — есть некое свойство природы, образ смерти, бездействие чувств. Сон сам по себе один и тот же; но он, как и похоть, имеет многие причины: происходит от естества, от пищи, от бесов, и, может быть, от чрезмерного и продолжительного поста, когда изнемогающая плоть хочет подкрепить себя сном. Как много пить зависит от привычки, так и много спать. Потому-то и должно нам, особенно в начале нашего подвига, подвизаться против сна; ибо трудно исцелить давний навык. […] Бодрственное око очищает ум, а долгий сон ожесточает душу. […] Бдение есть погашение плотских разжжений, избавление от сновидений, исполнение очей слезами, умягчение сердца, хранение помыслов, лучшее горнило для сварения принятой пищи, укрощение злых духов, обуздание языка, прогнание мечтаний» (Лествица, возводящая на небо, преподобного Иоанна Лествичника, игумена монахов Синайской горы. М., 1997. С. 268, 272–273). В многочисленных наставлениях Святых Отцов состояние сна, противоположное состоянию работы, труда, оказывается аллегорическим противопоставлением безвольного «рабства греху» — воле ко спасению, духовному «восстанию» христианина против смерти и тления, царящего в мире. «Диавол бодрствует, никогда не отдыхает, но ходит как лев рыкающий и ищет, кого поглотить из сопротивляющихся ему. И ты всегда бодрствуй, не спи, чтобы ускользнуть от расставленных им для тебя сетей. […] Итак, человек, не почивай, не будь беззаботен, но всегда бодр и осторожен, всегда заботлив и бдителен. Тебе предстоит одно — или победить врага, или быть побежденным, или при Боге быть, или погибнуть. Иного выбора нет. Мира и покоя в настоящей жизни никогда не найдешь, не получишь успокоения, поэтому пока жив, всегда будь готов на борьбу. Мир этот устроен не для покоя и почивания, но для труда и подвига, поэтому подвизайся, трудись, пока имеешь время. […] Вспомни, как люди трудятся ради тленных благ, ночи не досыпают, не дают себе отдыха в торговле, в искусстве, в земледелии, в военной службе, в мореплавании, в путешествии и в разных трудах и заботах. А ты ради вечных и бессмертных благ потрудиться не хочешь, ленишься и пренебрегаешь — но воспрянь, бодрствуй!» (Свт. Дмитрий Ростовский. Уроки благочестия. М., 1997. С. 57–59).

«Бессонная ночь», в которую происходит борение «работающего» лирического героя Гумилева с «проклятым телом», — ночь бдения. Подобным же образом описывается в «Записках кавалериста» зимний ночной марш авангарда уланов. «Да, эта ночь была одной из самых трудных в моей жизни. […] Люди засыпали на седлах, и никем не управляемые лошади выбегали вперед, так что сплошь и рядом приходилось просыпаться в чужом эскадроне. Низко нависавшие ветки хлестали по глазам и сбрасывали с головы фуражку. Порой возникали галлюцинации. […] Эта ночь, эта нескончаемая белая дорога казались мне сном, от которого невозможно проснуться. И все же чувство странного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас понуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:

Расцветает дух, как роза мая, Как огонь, он разрывает тьму, Тело, ничего не понимая, Слепо повинуется ему.

Мне чудилось, что я чувствую душный аромат этой розы, вижу красные языки огня».

Вообще, «бодрствование», понимаемое как победа над плотской «леностью» «проклятого тела», воплощалось в жизни Гумилева в поступки, поражавшие окружающих. Он вдруг начинает с какой-то особой ненавистью относиться к болезненности, вообще свойственной его физической натуре. Ахматова рассказывала, что «однажды Николай Степанович вместе с ней был в аптеке и получал для себя лекарство. Рецепт был написан на другое имя. На вопрос А[нны] А[ндреевны] Николай Степанович ответил: “Болеть — это такое безобразие, что даже фамилия не должна в нем участвовать”. Что он не хочет порочить фамилии, подписывая ее на рецептах» (Лукницкая

В. К. Материалы к биографии Н. Гумилева // Гумилев Н. С. Стихотворения и поэмы. Тбилиси, 1988. С. 48 (Век XX. Россия — Грузия: сплетение судеб). Конечно, все мы не расположены болеть, но все-таки подобная «мистическая конспирация» — нечто выходящее из ряда вон.

Еще более впечатляющий случай противления «телесной немощи» приводит в своих воспоминаниях Г. В. Иванов, описывая визит к Гумилеву в 1913 году, перед началом этнографической экспедиции в Северную Африку. Иванов застал Николая Степановича в сильнейшем жару, бредящим о каких-то «белых кроликах», умеющих читать (доктора подозревали тиф). В минуту прояснения сознания Гумилев счел необходимым, не подавая руки («Еще заразишься!»), любезно попрощаться: «Ну, прощай, будь здоров, я ведь сегодня непременно уеду». «На другой день, — пишет Иванов, — я вновь пришел его навестить, так как не сомневался, что фраза об отъезде была тем же, что читающие кролики, т. е. бредом. Меня встретила заплаканная Ахматова: “Коля уехал”.

За два часа до отхода поезда Гумилев потребовал воды для бритья и платье. Его пытались успокоить, но не удалось. Он сам побрился, сам уложил то, что осталось неуложенным, выпил стакан чаю с коньяком и уехал» (Иванов Г. В. О Гумилеве // Иванов Г. В. Собрание сочинений. В 3 т. М., 1994. Т. 3. С. 546–547).

Уместно вспомнить и схожее свидетельство И. В. Одоевцевой: «Гумилев действительно стыдился… своей слабости. От природы у него было слабое здоровье и довольно слабая воля. Но он в этом не сознавался никому, даже себе.

— Я никогда не устаю, — уверял он. — Никогда.

Но стоило ему вернуться домой, как он надевал войлочные туфли и садился в кресло, бледный, в полном изнеможении. Этого не полагалось замечать, нельзя было задавать ему вопроса:

— Что с вами? Вам нехорошо?

Надо было просто “не замечать”, взять книгу с полки или перед зеркалом “заняться бантом”, как он говорил.

Длились такие припадки слабости всего несколько минут. Он вставал, отряхивался, как пудель, вылезший из воды, и как ни в чем не бывало продолжал разговор, вызванный его полуобморочным молчанием» (Одоевцева И. В. На берегах Невы. М… 1988. С. 79).

Духовную необходимость подобного физического усилия Гумилев пояснил в стихотворении «Снова море»:

Солнце духа, ах, беззакатно, Не земле его побороть, Никогда не вернусь обратно, Усмирю усталую плоть, Если Лето благоприятно, Если любит меня Господь.
VI

Гумилевское творчество, отразившее личный православный сотериологический опыт поэта, знакомило читателей с совершенно иной моделью взаимоотношения «человеческого» и «природного» начал в мироздании, нежели та, которую исповедовала натурфилософия конца XIX — начала XX вв.

Здесь — как в России, так и в Европе, — еще со времен Ж. Ж. Руссо и «руссоистов» был усвоен взгляд, согласно которому история человечества являлась ничем иным как постепенным «выпадением» из биоценоза под воздействием христианства, технократизма и цивилизации. Получалось, что христианская проповедь порождала культуру, отрицающую все проявления «стихии» в человеке; наука и техника дополняла этот процесс созданием способов созидательной деятельности, которые преодолевали мощь природной необходимости, а цивилизация диктовала формы гуманистического жизнеустроения, противоречащие естественной регуляции биологического вида, основанной на борьбе за существование. В итоге произошел качественный «скачок истории», разорвавший «связь времен». «Цивилизованный европеец» был объявлен победителем природы,, а нынешнее существование его — «неестественным», т. е. упраздняющим в самих основах своих биологическое начало человеческого существа.

«Победа европейской цивилизации над природой» не вызывала, впрочем, у большинства мыслителей XIX века восторга. На все лады повторялась мысль о том, что человек, разорвав «связь с природой», утратил особую «витальную энергию», которая одна только и может обеспечить нормальную творческую деятельность; из этого делался вывод о противостоянии архаики и современности как о противостоянии «культуры» и «цивилизации». В канун научно-технической революции, в 1870-е — 1880-е годы, проповедь «возвращения к природе» получила в культуре Европы свое высшее, гениальное выражение в творчестве Фридриха Ницше, для которого преодоление «человеческого, слишком человеческого» во имя природной целесообразности общественного бытия в будущем было единственной «сверхзадачей» настоящего, от решения которой зависит грядущее существование людей как биологического вида (Ницше Ф. По ту сторону добра и зла. Прелюдия к философии будущего // Ницше Ф. Сочинения: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 290).

Поделиться с друзьями: