Nimbus
Шрифт:
От порога откликнулся солдат с двумя медалями.
— Велели, ваше блаародие… Гаврилов. Доставил.
— А-а… Гаврилов… На-ка тебе, Гаврилов. — Штабс-капитан принялся ворошить лежащие на столе бумаги. — И где это оно, ч-чер-рт… И пишут, и пишут… Попечительский комитет… И опять этот немец, всякой бочке затычка, жалобу генерал-губернатору… Почему отправили на этап больного? Да потому! — грянул он кулаком о стол. — Его, по-хорошему, надо бы вздернуть, а о нем попечение… Оком попечение, я вас спрашиваю?! Вот, кстати, — указал он Николаше на Сергея. — Полюбуйся. С виду человек как человек… Да где же оно, ч-ч-черт…
— Ежели ты ищешь письмо, — рассудительно промолвил Николаша и чубуком трубки указал под стол, — то оно там.
— Ага! — Штабс-капитан, не поднимаясь со стула, с грохотом отъехал от стола, нагнулся, охнул, распрямился и с таким же грохотом вернулся на свое место. — Вот, — предъявил он распечатанный конверт. — Ему, видите ли, пишут. А посыльные доставляют. На, — протянул он конверт. — Девичьи охи. Спасать тебя собралась. Чувства. Любовь. И все такое.
— Как это неблагородно, — не сдержался Гаврилов, — читать чужие письма!
Штабс-капитан на некоторое время онемел. Затем, вновь обретя дар речи, он процедил, адресуясь преимущественно к господину с трубкой:
— Видишь ли, Николаша, я, оказывается, ч-ч-ч-еловек неблагородный… Беззащ-щ-щ-итную
— А кто ж прикончил? — хладнокровно осведомился Николаша.
— А вот! — в полный голос заговорил штабс-капитан, тыча перстом в Гаврилова. — Любуйся! Хорош агнец Божий? Ты ее чем? Ножичком пощекотал или топором погладил?
— Не убивал я! — отчаянно выкрикнул Сергей. — Меня оправдают… скоро!! И всем… всем вам будет стыдно!
Ему вслед штабс-капитан буркнул, что таким только на театре играть. Задумчиво кивнув, Николаша чуть приоткрыл губы и выпустил щедрую струю табачного дыма.
Милый мой друг, Сереженька! Твоя матушка, драгоценная Анна Андреевна, с который мы видимся почти каждый день, сообщила мне адрес твоего товарища, господина Бузычкина. Нам с Анной Андреевной известно, что он весьма сокрушен безжалостным и более чем несправедливом ударом, который нанесла тебе судьба. Я взяла на себя смелость обратиться к нему с покорнейшей просьбой доставить тебе, покуда ты неподалеку от Москвы, мое письмецо. Коли ты его читаешь, стало быть, добрый господин Бузычкин мою просьбу уважил, пренебрег трудностями и одолел препоны, о которых могу лишь строить мои предположения, и побывал у врат темницы, в коей ты, мой друг, безвинно томишься. Ах, Сереженька! Знаю, как тебе тяжко, и тем неотступней умоляю тебя: не теряй надежды! Милосердный Господь наш и Его Пречистая Мать все видят и не оставят тебя Своим заступничеством. Тебе, без сомнения, известно о неустанных хлопотах Анны Андреевны, какие она предпринимает, несмотря на свойственные ее годам слабости здоровья, и о ее прошении на Высочайшее имя. Мы с ней вместе его составляли, обливаясь слезами. Я питаю уверенность, что Государь не затворит свой слух и услышат мольбу неутешной матери.
Признаюсь теперь тебе, бесценный мой друг, что и я стараюсь, чтобы открылась правда об этом ужасном злодеянии. Как только правда станет известна, она тотчас очистит твое имя от злого навета и ты сможешь с достоинством и честью возвратиться в прежнюю жизнь. Общество легко верит клевете; доказать же ему обратное бывает подчас весьма трудно. Но именно в этом состоит сейчас смысл моей жизни. Два месяца назад я посетила нашего пристава, известного тебе Николая Порфирьевича Сыроварова, и просила его не пожалеть усилий, дабы отыскать истинного виновника гибели тетушки Натальи Георгиевны. Со своей стороны я обещалась вознаградить и его и всех тех, кто поможет указать убийцу, благо теперь я располагаю и средствами и свободой ими распоряжаться. Поначалу он отнесся к моей просьбе довольно холодно или, вернее сказать, осторожно. Оно и понятно: как человек в должности, он не мог откровенно выразить свое отношение к учиненному над тобой произволу. Однако впоследствии он высказался в том духе, что господин Кротов, следователь, не захотел себя утруждать поисками настоящего злодея. Но вы-то, Николай Порфирьевич, наверняка понимаете, что Сергей невиновен! Так, может быть, с некоторой излишней горячностью обратилась к нему я, на что он дважды кивнул головой, а затем промолвил своим басом и в своей манере: «Что ж… Конечно. Общее течение неблагоприятно. Но… Как говорят. Словом, будем размышлять и действовать». Не стану более передавать тебе все наши разговоры, скажу лишь, что в конце концов Николай Порфирьевич пообещал мне свое негласное содействие, а кроме того, указал адрес некоего господина Непряева Авксентия Петровича, проживающего у нас, в Коломне, в собственном доме неподалеку от Пятницких ворот. Он высоко отозвался о способностях господина Непряева раскрывать запутанные преступления, что доставило ему известность даже в обеих столицах, в одной из которых, а именно в Санкт-Петербурге, этот господин и пребывал довольно долго, почти месяц. Как только он вернулся в Коломну, я его навестила.
Авксентий Петрович произвел на меня наиблагоприятнейшее впечатление. Это человек в пожилом возрасте, среднего роста, склонный к полноте, с приятным лицом и проницательным взглядом светлых глаз. Он слышал о совершенном в нашем доме преступлении, но никаких подробностей не знал, так как примерно в ту же пору по неотложному делу должен был выехать в Курск. Я, как могла, посвятила господина Непряева — и, признаюсь тебе, рассказывая о тетушке, о тебе, о наших с тобой взаимных чувствах и намерениях, не смогла сдержать слез. Вообрази между тем, что как ни мучила меня тетушка Наталья Георгиевна, как ни бранила за встречи с тобой и как ни стремилась, нимало не считаясь с движениями моего сердца, своей волей решить мою судьбу, я была бы готова терпеть от нее еще, только бы ужасная эта гибель обошла ее стороной! Мне ее так жаль, так жаль! Стоит лишь представить, как этот злодей бьет тетушку по голове и она, бездыханная, валится на пол, — ах, Сереженька, мне, право, делается не по себе. Страшно становится мне жить в этом мире, жить одной, без тебя… Но докончу об Авксентии Петровиче. Он подробно расспросил меня о тетушке, ее привычках, о том, с кем она водила знакомства в нашем городе и в Москве, кого прочила мне в мужья и как относилась ко мне. Я отвечала будто на духу. А про отношение ко мне — что ж, тетушка меня любила, но глубоко была убеждена, что я могу быть счастлива лишь в том случае, если буду ей беспрекословно повиноваться.
Он слушал меня, время от времени задавая уточняющие вопросы и делая пометки в записной книжке карандашиком в золотой оправе. Господин Непряев спрашивал и о тебе, о том, основательны ли были наши с тобой намерения относительно будущей совместной жизни. По-моему, отвечая ему, я покраснела до корней волос, но не сочла возможным умолчать, что вопреки неблагоприятным обстоятельствам мы положили тайно обвенчаться в заокской Троицкой церкви, настоятель которой отец Алексей вполне вошел в наше положение. Авксентий Петрович улыбнулся и покачал головой. Лицо его при этом выразило сочувствие. Он вдавался и в мелочи: когда тетушка Наталья Георгиевна отходила ко сну, посещала ли по воскресным дням храм, часто ли бывали в доме посторонние, на ком лежала обязанность запирать на ночь ворота и двери и многое другое, о чем я даже и не упомню. За сим он изъявил согласие отыскать и изобличить истинного злодея. Верно, на моем лице отразился мучительный для меня вопрос: как скоро? Не дай бог, чтобы это случилось уже после того, как тебя отправят в Сибирь, и ты вынужден будешь испытать тяготы, о которых я даже страшусь помыслить. Идти вместе с настоящими преступниками, терпеть непогоду, дожди, стужу, жестокость стражи… Сереженька! Друг мой любимый! У меня сердце кровоточит от боли за тебя. Какой несправедливости попустил совершиться Господь! И как недобросовестны оказались
люди, в чьи руки вверена была твоя судьба. Но, знаешь, я почему-то уверена, что испытание, столь страшное для тебя и столь огорчительное для меня, послано нам, дабы укрепить нашу любовь. Я, правда, по слабости моего разума не могу постичь, для чего Богу понадобился именно такой способ, когда можно было употребить что-нибудь менее жестокое, особенно по отношению к тебе. Но я все равно всею душою чувствую, что в недальнем уже будущем нас с тобой ожидает самая лучшая, самая желанная, самая дорогая награда.Ах, Сереженька, в моих мечтах я всецело принадлежу тебе и делаю все, чтобы ты был счастлив. У меня все дрожит внутри и ноги слабеют, когда вспоминаю, как ты однажды, на берегу Москва-реки, обнял меня и шепнул, что я — счастье всей твоей жизни. Отвечу тебе, что и ты — счастье моей жизни; и что даже если вообразить невообразимое и ты вынужден будешь какое-то время провести в Сибири, неужто я останусь в Коломне? Неужто буду жить в довольстве и покое, зная, что ты, быть можешь, не имеешь ни угла, где преклонить голову, ни куска хлеба, чтобы утолить голод? Неужто вынесу долгую с тобой разлуку? Неужто не кинусь через всю Россию к тебе? Отчего я не могу последовать примеру княгини Волконской? Нет, мой друг, никогда ты не будешь один, без меня, а я без тебя. Я свободна? О, как глубоко ты ошибся, сказав мне эти слова! Я понимаю, откуда они; ты не желаешь отягощать меня своей участью; но и ты запомни крепко-накрепко: я тогда только буду вполне свободна и счастлива, когда стану твоей вечной пленницей. Помнишь, ты читал мне «Одиссею»? Я совсем не мудра, как мудра была Пенелопа, но верностью ей не уступлю. Разлука с тобой меня гнетет. Я просыпаюсь поутру, и первая моя мысль о тебе: здоров ли, не обижают ли тебя, навык ли ты к трудностям жизни в неволе. С усердием помолясь о тебе, пожелав здравия и благополучия нашим благодетелям, среди коих я большую надежду имею на господ Сыроварова и Непряева, помянув дорогих усопших, моих родителей и тетушку Наталью Георгиевну, я опять прошу о тебе Пресвятую Богородицу. Матерь Божия! Умоли Сына Твоего и Бога нашего вернуть мне Сергея, Сереженьку, невинно страдающего от человеческой жестокости! И днем я с тобой не расстаюсь; а уж если доведется мне прогуляться по нашим с тобой любимым местам, по Успенской выйти на Соборную площадь, а оттуда спуститься к берегу реки — не могу тебе передать, как скорбит и в то же время радуется мое сердце! Ведь это наше с тобой общее богатство, наша память и наша с тобой любовь… А вечерами грызет меня тоска. Я места себе не нахожу от мысли, что у нас похищено драгоценное время, когда мы могли быть вместе, когда бы ты рассказывал мне, что постиг в науках, о чем задумал написать, а я, прижавшись к тебе, прилежно бы внимала твоим речам. Но ты так умен, а я так неискушена в познаниях, что, верно, слушая тебя, думала бы о нашей с тобой супружеской жизни, о детках, которых нам пошлет Господь. Мальчика непременно назовем Сережей, девочку же Анечкой, что доставит несказанную радость твоей матушке Анне Андреевне. Впрочем, поглядим в святцы и выберем имя, какое нам с тобой ляжет на душу.
Сереженька! Что-то горит моя голова, а мысли в ней путаются. Так много скопилось на душе, что я тороплюсь, сбиваюсь и, не докончив о господине Непряеве, начинаю совсем о другом… Ты мне всегда внушал, что порядок в мыслях — самый главный порядок, а я, стало быть, такая непонятливая твоя ученица. Но зато любящая тебя всем сердцем и всеми помыслами своими! Так вот, Авксентий Петрович лишь пожал плечами на мой безмолвный вопрос. Зависит от многих обстоятельств, сказал он, и посоветовал набраться терпения. Что ж, будем терпеть и ждать. И пусть чаемая свобода нагонит тебя на пути в Сибирь или даже на месте твоего заключения — мы все равно ее непременно дождемся.
Не передать, как я буду счастлива, когда мы с тобой встретимся — чтобы никогда больше не расставаться.
Скоро, Сереженька, совсем скоро. Потерпи. Моя любовь тебя везде сохранит.
Он дочитал письмо, вернулся к его началу и чуть улыбнулся сухими губами, вообразив ее беседы с неведомым ему господином Непряевым и приставом, над которым за странности речи потешается вся Коломна. Напрасно она возлагает на них столь большие надежды. Наивная дурочка. Горькая нежность затопила его. Он не заметил, как очутился возле кузницы. Был обед, молот не стучал. Туча придвинулась, и стало слышно, как в ее иссиня-черном чреве недовольно ворчит и ворочается исполинский младенец. Слева, на пригорке, чуть возвышался над остальными постройками пересыльного замка дом, где помещалась больница. Справа сплошь тянулась ограда, плотно сбитая из дюймовых дубовых досок высотой в полтора человеческих роста. За ней, на крутом обрыве поднимались редкие сосны, внизу подковой выгибалась река, неспешно несла свои воды мимо дворца сумасшедшего Мамонова и Андреевского монастыря к Кремлю, откуда поворачивала вспять и где напрямую, где петляя среди лугов, почти в самом конце пути достигала Коломны, а еще немного погодя растворялась в Оке. Глядя поверх ограды на темно-зеленые верхушки сосен, он представлял, как садится в лодку, отталкивается веслом от заросшего травой берега, выгребает, скрипя уключинами, на середину, ложится на дно и, чуть покачиваясь, плывет, увлекаемый ровным сильным течением. Бесконечное небо расстилается над ним: сначала бледно-голубое, ослепительное, с легкой, будто кисея, пеленой облаков и палящим солнцем, затем наливающееся темной синевой и мало-помалу на короткое ночное время сгущающееся в черноту с бесчисленной россыпью золотых звезд. День, ночь, еще день — и, очнувшись после волшебного легкого, он видит на берегу Оленьку в светлой дымке волос и со следами недавно пролитых слез на прелестном лице. «Отчего ты плачешь?» — поспешно выбираясь из лодки, спрашивает он. «От радости», — сияя еще влажными глазами, отвечает она.
— Ты че, ты че тут шляешьси?! — страшным голосом заорал на него солдат, редкий среди стариков стражи молодой малый с курносым и голубоглазым рязанским лицом. Он стоял у приоткрытой и почти незаметной маленькой узкой дверцы в ограде. Кто-то невидимый подал ему белый узелок, в котором ясно угадывались очертания четверти и каравая. Солдат захлопнул дверцу, повернул в замке ключ и снова закричал на Гаврилова, чтобы тот шел прочь.
— Ладно, ладно, — сказал Сергей. — Не шуми.
И, повернувшись, медленно двинулся в больницу. Там, в палате, он сел возле окна. Неподвижно стояли сосны, потемневшая от набухшей в небе тучи тускло блестела река, серой дымкой с яркой алой каймой по дальнему краю затянуло город и, как межа между неволей и свободой, тянулась темно-зеленая ограда. И что же? А вот что: была в ней, оказывается, маленькая дверца; а с ней рядом, доски на две или три подалее, было нечто такое, о чем он даже подумать не мог без мгновенного озноба, тотчас холодившего спину от поясницы до плеч. В углу палаты кашлял и сплевывал в жестянку тщедушный мужичок, приговоренный за покушение на убийство жены, им заподозренной в неверности; на соседнем топчане дремлющий старик-старообрядец, не открывая глаз, пробормотал: «А зря ты, Серега, не обедал, щти зна-а-а-тные…» Все остальные обитатели палаты слушали Варвару Драгутину, пересказывавшую чье-то житие.