Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Нежный Александр Иосифович

Шрифт:

Быстрый ее говорок почти не достигал слуха Гаврилова. Одно короткое страшное слово сильными ударами стучало в виски.

Побег.

Рядом с маленькой потайной дверцей выдавалась вперед и вбок доска, отчего в ограде образовалась едва приметная щель. Если сдвинуть, можно пролезть. Его снова охватил холод восторга и ужаса, и откуда-то из глубины еще раз поднялось и прозвучало это слово.

Побег.

Некто благоразумный принялся нашептывать, что не следовало бы ему поддаваться искушению. Побег? Не смеши. А солдат, поставленный возле дверцы? Только начнешь с доской возиться, а он тут как тут. В два счета пристрелит. Или штыком. Ну хорошо. Положим, солдат заснет крепким сном, и ты выберешься. А дальше? Куда тебя дальше-то понесет, несчастная головушка? Тебе ж на тот берег надо, а как? Можно, конечно, и вплавь, но есть ли после болезни у тебя силы? Ты всего третий день на ногах. Сегодня был в церкви, ходил по двору и вернулся, едва жив. Не-ет, брат. Побег — дело серьезное, на него силы нужны. Немощный человек сиди на месте и не суйся, не то либо в реке потонешь, либо как раз угодишь первому же стражнику в крепкие руки. А самое главное — ты зачем бежишь? Ради чего тебе незаконная свобода? Ежели помочь Оленьке, то напрасно. Беглый арестант, ты должен будешь забиться в щель и сидеть там, как мышь, в тоскливом ожидании, когда тебя выследят и схватят. И Оленьку сделаешь несчастной, ибо тебя с ней рядом не может быть. Ты есть, но тебя, по сути, нет. Крадучись, ночью, она к тебе прибежит и, крадучись, дрожа и озираясь, тебя покинет. Ты не человек; ты — тень, призрак, привидение. Тень разве может быть супругом? Призрак — отцом? Привидение —

опорой? Милосердно ли с твоей стороны подвергать ее таким мучениям? Ты явишься, нет, ты, можно сказать, приползешь, ты ей прошепчешь, что бежал, и строго-настрого велишь ей никому о тебе ни полслова, и безрассудным своим поступком убьешь в ней надежду. На что теперь ей надеяться? Ты у нее будущее отнимешь — ты это понял?! А матушка? Ведь она не перенесет…

Какая предусмотрительность! — в ответ на эти речи надменно усмехался кто-то другой, ожесточенный и на все решившийся. Надо добровольно ослепнуть, чтобы не увидеть несомненно, до последней ниточки ясного: никто не поможет. Хлопоты матушки тщетны, господин Сыроваров — пустое место, господин же Непряев — сплошной икс. Достоверен лишь его золотой карандашик. Вот где поистине горький смех, а не в мысли о побеге. Чтобы в нашей сонной Коломне вдруг обнаружился гений сыска — да будет вам, господа! Кто желает верить, тот сам себя убедит. Что простительно наивной девушке с ее страдающим в разлуке сердцем, то никак нельзя извинить мужчине с трезвым и беспощадным рассудком. Но это вовсе не означает, что иных способов не существует. Можно, в конце концов, самим бежать от нее и от всей России: выправить паспорта, один подлинный, другой подложный, и прочь отсюда, прочь! Однако начистоту, без обиняков: главное — то смутное, гнетущее чувство, которое беспощадно жжет душу. Почему она упомянула о Пенелопе? Да, вместе читали; и вместе восторгались мудрым испытанием, какое Пенелопа изобрела для являвшихся к ней в отсутствие Одиссея женихов. Нечего даже и гадать, отчего Пенелопа. Брачные сети. Женихи одолели. Искатели. Как?! Он стиснул кулаки. Позволить кому-то разрушить их счастье? Отнять любовь? Воспользоваться его отсутствием и похитить принадлежащее только ему бесценное сокровище? Не желаю слушать. Он вспыхнул и твердой рукой отстранил все препятствия. Дело решенное: бежать.

Тем временем все за окном становилось темно-лиловым. Из низко нависшей над горами тучи вылетела косая, раскаленная добела полоса, вспыхнул на мгновение ослепительный синеватый свет, и стали видны раскачивающиеся сосны и вскипевшая белой пеной река. Сухо и страшно треснуло, раскололось и огромными чугунными шарами покатилось вокруг. Окно задрожало.

Варвара Драгутина мелко и часто крестилась.

— Свят, свят!

— Илья-пророк нынче грозен, — промолвил старик-старообрядец, встал с топчана и тоже перекрестился — но двумя перстами. — А ты, Серега, куды? Дожжь ливанет.

— Голова что-то… — пробормотал Гаврилов, накинул некогда принадлежавший покойному отцу китель со споротыми знаками различия, обул сапоги и нахлобучил студенческую фуражку с поломанным околышем. — На крыльце постою.

Снова сверкнула молния, и секунду спустя грянуло с такой силой, что потрясся весь дом. Иван Данилович, фельдфебель, единственный из всей стражи имеющий медаль «За взятие Парижа», сидел в дежурной комнатке вместе с фельдшером Николаем Семеновичем, который неверной походкой, обвисшими щеками и слезящимися глазами был похож на дряхлого мопса. Они были ровесники и приятели и сейчас расположились на табуретах друг против друга, а между ними на столе стояли бутыль зеленого стекла, два стакана, тарелка с еще дымящимися кусками баранины и картошкой, сваренной в мундире. Фельдшер, тяжко дыша и утирая платком взмокшее лицо, толковал о Воробьевых горах как высшей для всей Москвы точке, притягивающей к себе небесные электрические разряды, то бишь молнии.

— Две мимо, третья в цель, — предрекал он, наполняя стаканы.

— Перелет, — со знанием дела кивнул Иван Данилович, — недолет…

— И поминай как звали…

Они сдвинули стаканы, но тут ослепительно вспыхнуло, и звон стекла о стекло утонул в третьем раскате.

— Промазал француз, — хладнокровно отметил старый воин, выпил, потянулся к тарелке с мясом, но, увидев Гаврилова, застыл с протянутой рукой. — А ты далече ли, парень, наметился?

— Да я только на крылечко, Иван Данилыч, — заискивающе сказал Сергей, прямо и честно глядя в глаза фельдфебеля как раз под цвет бутылочного стекла. — Воздуха глотнуть. А то душно, сил нет.

— А ты потерпи. Ты забыл, кто ты есть?

— Будет тебе, Данилыч, — усовестил приятеля фельдшер. — Тюрьма тюрьмой, а все люди, и он человек. Ему еще в Сибирь топать…

— Ступай, — после краткого раздумья кивнул фельдфебель и вытянул наконец из тарелки ребро с куском мяса не менее чем в фунт. — Недолго.

4

С крыльца Гаврилов оглядел двор пересыльного замка. Ни души. В лиловом сумраке за оградой скрипели сосны, ветер гремел кровлей кузницы, в окнах конторы виден был слабый, в бледном оранжевом нимбе свет. Оттуда кто-то шагнул наружу и тут же отправился назад, со стуком затворив за собой дверь. Тотчас все вокруг озарилось холодным слепящим светом, от раската грома дрогнула земля, а из расколовшегося неба упали первые крупные капли дождя. «Ну, — шепнул Гаврилов, — давай!» Над его головой вспыхнуло, потом раскатилось, дождь набрал силу и превратился в стену воды, с глухим ровным шумом падающую вниз. Глубоко вздохнув, Сергей сбежал с крыльца. В секунду он вымок до нитки, ощутил легкий озноб и на ходу передернул плечами. Но разве вправе он был отвлекаться на такие мелочи! Страх не покидал его, отчаянная решимость толкала вперед, и со смятенной душой, пригнувшись и стараясь слиться с оградой, стать незаметным, крошечным, прикинуться каплей дождя, порывом ветра, камнем, птицей, букашкой, кем и чем угодно, он крался к маленькой дверце и чуть вывалившейся доске с ней рядом, сулившей ему свободу. Снова метнулась к земле молния, и он замер, втянув голову в плечи. Никого не было возле дверцы. Прогремело и тяжелым гулом покатилось во все стороны света. Обеими руками вцепившись в доску, он потянул ее сначала на себя, потом вбок. Она подалась, и щель стала больше. Он потянул еще, потом рванул что было сил, но пальцы соскользнули, и он осел на землю.

Вскочив на ноги, Сергей оглянулся. Ливень не ослабевал, но сверкало и гремело теперь реже. Никого. Ухватившись за край теперь уже заметно выступившей доски и прислонившись правым плечом к ограде, он потянул на себя всем весом своего тела. Что-то надломилось, доска подалась еще, и он немедля принялся протискиваться в образовавшуюся дыру. Он лез с отчаянием зверя, ищущего укрытия и спасения в своей норе. Сначала на свободе оказалась голова, потом, скребя по земле ногами, он попытался протиснуть плечи. Но тесен оказался для него путь на волю. Во всех унизительнейших подробностях он представлял, как железной хваткой берет его за ноги вернувшийся на пост караульный и с матерной бранью тащит назад, в тюрьму, как издевается над ним штабс-капитан и багровеет от ярости обманутый им старый служака Иван Данилович, — и в те же самые мгновения всей душой молился и Господу, и Пречистой Его Матери, перед чэдной иконой которой стоял нынешним утром, и всем святым, чтобы протянули ему спасительную руку в самый жуткий час его жизни. И успевал подумать, что в бедственном его положении ему непременно надо в чем-то очень существенном дать обет высшим силам. Но в чем? Уйти в монастырь и кончить жизнь монахом? А Оленька? Построить храм? Поступить учителем в деревенскую школу? Стать немцу-доктору Федору Петровичу верным помощником? Все это вихрем проносилось в нем, пока он продолжал свои мучительные усилия. А где-то на самой дальней окраине сознания мелькнула и исчезла мысль, что происходящее с ним сейчас отчасти напоминает, должно быть, стремление младенца с наступлением срока покинуть материнское чрево. Не так ли он девятнадцать лет назад появился на свет, и только что страдавшая в родовых муках счастливая матушка приняла его в руки? Матушка! Помоги своему сыну! Оленька! И ты помоги приблизить час нашей с тобой встречи.

Снизошли ли к безмолвному его воплю извергавшие водопад, гремевшие и сверкавшие небеса? Матушка ли почуяла сердцем отчаяние своего дитя? Или нареченная невеста взмолилась о своем суженом? Но сначала ценой разодранного

отцовского кителя по ту сторону оказалось правое его плечо, потом протиснулось левое, и, наподобие какой-нибудь землеройке, изо всех сил отталкиваясь ногами и пальцами обеих рук впиваясь в землю, он наконец выполз за ограду, уронил голову в мокрую траву и лежал, тяжело дыша и не находя в себе сил подняться. Опять пробежал по спине озноб. Он вздрогнул всем телом, вскочил и стоял, решая, куда ему податься. Позади в отдалении еще погромыхивало и сверкало. Гроза прошла над горами и медленно уходила на юг. Утихал дождь. Можно было спуститься чуть вниз, взять направо, добраться до Воробьевской дороги и по ней или вдоль нее, хоронясь в рощицах, во весь дух пуститься до Калужской заставы, а там дворами, закоулками, держась Большой Калужской, по Якиманке до Большого Каменного моста… Уже утро наступит. А дальше? На Плющиху? Да туда в первый же день за беглым арестантом нагрянет полиция. Плющиху он отмел сразу — как, впрочем, и Воробьевскую дорогу, Большую Калужскую и Каменный мост… Какому-нибудь полусонному стражнику приспичит высунуться из будки и глянуть в светлую ночь — а там спешит, бежит странный человек в разодранном грязном кителе и студенческой фуражке, мятой и тоже грязной. Стой! Кто таков?! И заорет во всю глотку и, надувая щеки, затрубит в свой тревожный рожок, и тотчас из другой будки другого квартала другой стражник откликнется пронзительным гудком и выскочит на улицу с алебардой наперевес. Охота на человека увлекательней, чем на зверя. Ату его! Ату! Лови! Куда бежать? Мысли путаются и ноги слабеют. Дворами? А там уже лают спущенные с цепи собаки, и в воротах зевает разбуженный обыватель, на всякий случай вооружившийся увесистой дубиной. Ну я те счас…

Гаврилов потоптался на месте, зябко повел плечами и, решившись, принялся спускаться вниз. Он скользил по мокрой траве, хватал ветки кустарника, обхватывал, замедляя стремительный бег, белые стволы березок, дважды падал, причем второй раз запнулся о вылезший из-под земли мощный сосновый корень и сильно и больно грянулся оземь, и наконец оказался на берегу. Река дымилась после дождя. Одинокий рыбак не спеша выгребал от противоположного берега к ее середине, там бросил весла, закинул удочку и, нахохлившись, уставился в качающийся на воде поплавок. Счастливый человек! Будет ли он нынче с уловом или принесет пару рыбешек на радость домашней кошке, какой-нибудь Мурке с мерцающими зелеными глазами, — он счастлив хотя бы потому, что свободен. На него не наваливалась грузная туша государства; он не сидел в сырой камере с вонючей парашей и мутным оконцем под потолком; не стоял перед судьями, которых больше волновала жужжащая над их головами крупная, с ярко-синим отливом муха, чем судьба несправедливо обвиненного в тяжком преступлении человека; прикованный к пруту, не брел этапом в Москву, чтобы затем таким же манером отправиться в Сибирь. Счастливый человек. Не рыбу ты выудил из реки, а свою великую удачу. Шум послышался Гаврилову наверху, он оглянулся, увидел сквозь деревья высоко над собой, на самом гребне горы, темно-зеленую ограду пересыльного замка, и во рту у него тотчас пересохло. Голова горела. Пусть расстреляют или даже повесят, но прута в его жизни больше не будет. Он повернул налево и тяжело побежал вдоль реки, в сторону Сетунского брода, но вскоре остановился, захватывая воздух ртом. Темно-лазоревым светом наливалось очистившееся от туч небо. Спустился и неслышно лег на землю летний вечер, и все теперь тонуло в голубых, сквозных и легких сумерках. На том берегу поблескивали маковки Тихвинской церкви, а чуть правее, в огородах, развели костер. Он занялся маленьким дымным огоньком, но быстро вырос, стал ярче, сильней и вскоре заплясал большим, оранжево-красным пламенем. Дорого бы дал Гаврилов, чтобы сейчас безмятежно сидеть возле костра, лениво сторониться выскакивающих из него искр, слушать, как трещат, сгорая, дрова, и чувствовать себя неотрывной частью земли, воды, неба и плыть к неведомым берегам в неспешном мощном потоке жизни. Но тут где-то позади и вверху послышались ему вдруг шаги, чьи-то голоса, показалось, раздались совсем близко, и сердце у него затрепетало, замерло и стукнуло потом с такой отчаянной силой, что закружилась голова. Он рванулся, пробежал немного, остановился, задохнувшись, и снова пустился в бег, едва передвигая отяжелевшие ноги. Боже, дай сил. Он остановился в изнеможении и едва не упал. Руки тряслись — как у фабричного мастерового из соседней палаты, осужденного в пожизненную каторгу за дерзкие против государя речи. Уйдет и не вернется. В промерзшей земле откопают для его бездыханного тела неглубокую могилу и положат без креста, слез и последнего целования. Из-за горы прилетел ветер, качнул вершинами сосен, прошелестел травами, и в этом со всех сторон поднявшемся тревожном гуле Гаврилову почудился торжествующий вопль: «Вот он!» Он оглянулся, в миг ощутив себя маленьким и беззащитным, словно заяц, загнанный стаей злобных и сильных волков. Будто бы какие-то люди между деревьями стремительно и ловко скатывались вниз. И, как у зайца, из его груди вырвался не то стон, не то писк, и, ни о чем не думая, он шагнул с берега в реку.

Увязая в илистом дне, он двинулся дальше, но три шага спустя ухнул в яму, хлебнул и вынырнул, судорожно загребая руками. Опять под ним оказалось зыбкое дно, и Сергей встал, чтобы стянуть китель. Река показалась ему отсюда необозримой ширины, противоположный берег далеким, а костер в лужнецких огородах был недосягаем, как на небе звезда. Теперь уже не озноб — крупная дрожь потрясла его, словно среди зимы он нырнул в прорубь. Отчаяние подступило к сердцу. Не доплыть! Без кителя, почти сразу же ушедшего под воду, без фуражки, которая, медленно кружась, мало-помалу скрывалась из вида, он двинулся дальше с одним-единственным воплем в омертвевшей душе — добрести хотя бы до середины. Он шел, осторожно нашаривая дно, оступаясь и с отвращением сплевывая попадавшую в рот воду, но снова угодил в яму, провалился, вынырнул, тряся головой, и поплыл, из последних сил взмахивая руками и еле перебирая ногами в тяжеленных сапогах. Далеко впереди, как на другой планете, он видел тревожное багровое пламя костра и пытался, будто на свет маяка, держать на него. Но река, неуклонно катившая светлые воды в далекое изумрудно-зеленое море, в ветреные дни покрывавшаяся серебристо-темной чешуей, в тихие же становившаяся вторым небом с плывущими в нем облаками, по ночам таинственно мерцавшая утонувшими в ней звездами, сложившая в своей памяти их с Оленькой мечтательные речи, — теперь она стала его губительницей. Он понял это с чувством смертной тоски, как обреченный, как тот, кому неоткуда было ждать ни жалости, ни пощады. Сергей еще раз вяло взмахнул руками. Сумерки сгустились, костер пылал все ярче. «Помогите!» — выдохнул он. Но кто в целом мире мог услышать его мольбу, его призыв, его страшный, хриплый, отчаянный шепот?! Зачем он бежал? Чтобы утонуть? Голова ушла под воду, и неодолимый страх смерти сковал Сергея по рукам и ногам. Мгновение он уже был мертвым телом, но все-таки дернулся, с усилием поднял голову, судорожно вдохнул — но воздух застревал в горле, а в груди было пусто и жарко. Не выплыть. Будто привязанный к ногам камень, тянули вниз сапоги. Он вдохнул в последний раз, в последний раз выхрипел в темно-голубое небо едва слышный крик о помощи, в последний раз бессильно ударил по воде руками — и медленно и покорно стал погружаться в реку. Грудь разрывало, он открыл рот, захлебнулся горькой водой, судорожно повел ногами и, не веря себе, ощутил ими дно.

Все дальнейшее он осознавал будто сквозь пелену тяжелого забытья. Он, истинный Сергей Гаврилов, был словно бы вознесен в темнеющее небо и видел оттуда, как некто другой, изнемогая, выполз из реки, лег вниз лицом в прибрежную траву и долго выкашливал из себя едва не добравшуюся до сердца воду. После чего, отдышавшись, перевернулся на спину, сел и с трудом снял с себя сапоги. Его трясло; мокрая голова пылала. Кое-как он натянул сапоги и встал шатаясь. Куда теперь было держать ему путь? Костер затухал, изредка вскидывая в сумерки оранжевые языки пламени, и едва живой Гаврилов неведомо зачем побрел на него огородами, сминая длинные стрелки лука, с хрустом давя кочаны капусты и путаясь в картофельной ботве. Черная собака с белым пятном на груди и загнутым кверху хвостом с лаем кинулась на него. Он хотел было грозно крикнуть, чтобы шла прочь, но всего лишь просипел сдавленным горлом, запнулся о грядку и упал. Она отскочила, потом осторожно приблизилась к неподвижно лежащему Гаврилову, обнюхала и лизнула его в щеку. От мягкого прикосновения ее языка словно какая-то туго натянутая струна лопнула в груди у него, и он беззвучно заплакал.

Поделиться с друзьями: