Нортланд
Шрифт:
А потом он поцеловал меня и обнял совсем по-другому, чем раньше. В прикосновениях его стало столько отчаянной нежности, что она угрожала затопить меня с головой. Рейнхард боялся меня потерять. Он впервые (и первый) боялся меня потерять. И я почувствовала себя особенной, единственной для кого-то. Все это было глупой, гендерно обусловленной фантазией, нужной для поощрения женских паттернов поведения во мне.
Но мне хотелось плакать оттого, с какой любовью и бережностью Рейнхард относился ко мне. Когда он отстранился, впрочем, на его губах играла самодовольная улыбка.
— Ты была не
— Это значит, ты нуждаешься во мне?
— В данном случае я солипсист.
И я подумала, что рада участвовать в чем-либо, пусть даже опасном или бессмысленном. Рада быть частью всего, о чем говорил Ханс.
Рада жить.
Глава 17. Косвенный язык и голоса безмолвия
Мы были в безупречном доме, ровно так я его про себя и назвала. Все это было в высшей степени забавным, потому как я очутилась в месте, так похожем на то, что описывал мне Себби. За каждым окном был лес, и мне казалось, будто дороги отсюда нет.
Все было таким красивым, что, в конце концов, казалось ненастоящим, игрушечным. Тонкость каждой незначительной вещицы здесь была фактически декоративной. Подсвечники, шкатулки, шкафчики, ручки на дверях, все было сделано так, словно не имело никакой другой функции, кроме услаждения зрения.
Все эти вещи должны были быть крошечными, чтобы их можно было поместить в кукольный домик. Все казалось мне неудобным — запутанные коридоры, винтовые лестницы, с которых слишком легко упасть, резные узоры на подлокотниках, куда невозможно на самом деле положить руки.
Так что, несмотря на красоту, все вокруг было каким-то болезненно неудобным. Особенная строгость роскоши. Держи спину прямо, ходи осторожно, а лучше стой на месте. Все удовольствие предназначено для глаз, остальное, напротив, должно содержаться в аскетичной суровости. Даже кровать в моей комнате показалась мне, по зрелому измышлению, не слишком удобной. Зато меня окружали прекрасные картины на стенах, роскошные диваны, обитые черным бархатом, белоснежный рояль, укрытый кружевом. Все было таким прекрасным и чужим.
И хотя комната уже принадлежала мне, я пребывала здесь достаточно долго для того, чтобы оставить дыхание жизни, чувствовалась в ней и интуитивно во всем доме нечто запустелое. Он был словно прекрасный сад, первый год покинутый хозяевами. Состояние этого дома еще не было определено — его нельзя было в полной мере назвать заброшенным, однако некоторая сухая, лавандовая пыльность и тоска уже оседали на каждой поверхности. Этому дому не хватало обитателей.
Встать оказалось тяжелее, чем я думала. Как быстро мое тело забыло о том, для чего было заботливо выпестовано эволюцией. Прямохождение оказалось непростой задачей, меня шатало, как пьяную. Поддерживая меня на очередном, не слишком удачном, повороте, Рейнхард сказал:
— Тебе нужно поесть.
— Вели слугам подать жаркое.
Я махнула рукой, и это непредсказуемо подействовало на мою маневренность. Рейнхард снова поддержал меня, затем взял на руки.
— Это
дом Ханса. Ханс утверждает, что таков был его подарок на восемнадцатилетие.— А мне подарили колечко с лунным камнем.
— А мне дали вторую порцию яблочного пирога. Впрочем, мы не об этом.
Я обняла Рейнхарда за шею, принялась рассматривать подарок Ханса.
— Так я никогда не научусь ходить заново, — сказала я. — Поставь меня.
Я не удержалась и поцеловала его в лоб.
— Меня раздражает мельтешение.
Рейнхард не говорил мне, что от меня, собственно, нужно. Но я не спешила переспрашивать. Теперь, снова перебравшись из глубин своего подсознания в область реального и значимого, я хотела насладиться этим сполна.
Роскошь здесь отличалась от той, что я видела в гостинице. В ней не было натянутости, что одновременно лишало ее драматичности и особого рода безвкусицы, строящейся на подражании стилю. Здесь все было предельно настоящим. Богатство, как образ жизни многих поколений, представляло собой почти отталкивающее зрелище. Его место было в музее.
Безупречная столовая с длинными окнами, длинным столом, длинными пейзажами на стенах и стульями с высокими, обитыми тканью спинками, даже вышивка на которых стоила так дорого, что прикасаться к ней было кощунством — все это выглядело осиротевшим без сновавших вокруг слуг.
На задрапированном столе обосновались красивые тарелки с разогретыми полуфабрикатами. Я засмеялась.
— Что с тобой? — спросил Рейнхард. — Твой разум безвозвратно поврежден?
— Это абсурд есть сосиски из бумаги и надежд в таком месте.
— Пижама Ханса сделала тебя привередливой.
Я скептически осмотрела себя. Шелковая пижама на мне ощущалась, как перспектива бессмертия или облегчение после долгой болезни (второе, впрочем, было общей характеристикой моего нынешнего состояния). Цвет ее был белый, но шелк поблескивал в электрическом свете, и я казалась самой себе каким-то сказочным существом. Пижама была мне велика, оттого почти потеряла подобие силуэта и казалась просто тканью, в которую меня хитрым образом завернули.
— Спасибо, Ханс, — сказала я.
Они сидели за длинным столом. Ханс, Маркус, Ивонн и Лили с одной стороны, а Лиза — с другой. Она ела конфету за конфетой из хрустальной миски и аккуратно складывала фантики.
— Вам не за что меня благодарить, — сказал Ханс.
— Она тебе даже не подходит, — добавил Маркус. Он то и дело щелкал зажигалкой, но когда Маркус потянулся за салфеткой, Ханс стукнул его по руке.
— Прости, но нет.
А я подумала, что они могут быть почти забавными. Маркус снова щелкнул зажигалкой, посмотрел на меня, сквозь язычок огня и широко улыбнулся.
Рейнхард усадил меня за стол и пододвинул ко мне тарелку.
— Надеюсь, ты потерпишь мещанскую еду.
— Я думала, скорее ты не сможешь с ней смириться.
Рейнхард и вправду не ел. Казалось, сосиски с сыром вызывают у него личную, глубоко прочувствованную неприязнь. Я же накинулась на еду с неожиданным для себя аппетитом. Жирное, жареное, пересоленное на пару минут заняло в моей душе все место. Я ела, забыв о том, где я и с кем, и не было ничего, кроме животного счастья утоления голода.