Новый Мир ( № 10 2007)
Шрифт:
…И арбузные легкие с жемчугами!
И трахею круглую!.. Позовите
санитаров, со связанными ногами
увезите в Сербию, усыпите!
Ах, Эрот, прости. И прости, Венера.
Только прбошу высечь на белом камне:
“Я любил пшимерного пионера.
Он был словно, знаете, сын полка мне”.
Прошу с ударением на первом слоге и пшимерного имитируют польскую речь, что вызывает ассоциацию с Пшибыславом Хиппе (помните? — “Волшебная гора” Т. Манна,
Сквозь всю эту восхитительную игру проступает нешуточное отношение к жизни и любви, автору известны все опасности, все страхи:
Ах, Верона за любым нас поворотом
сторожит, за складкой прячется любой!
Лишь в твоем еще сознанье желторотом
то, что называется “судьбой”,
“роком”, полуспит, как соль морская —
в потнолобой солнечной волне…
Обратим внимание: Шекспир не назван, и он, и опасность разлуки замещены словом “Верона”, сцена из второго акта трагедии “Ромео и Джульетта”, знаменитое соло жаворонка, как и имена героев, возникает в нескольких строфах, всякий раз по-разному — автор апеллирует к воображению и памяти не только там, где требуются эвфемизмы. (“Не снимай, пусть тикают на запястье” — сказано о часах, которые не названы.)
Все, что поэт видит и чувствует, претворено в пластических образах слов, в гибком синтаксисе фраз. Мимика речи. “Слова надо знакомить”, — говорил Мандельштам.
Слаще всего, как сказал бы философ, пауза,
луза, лакуна эмоции, а не поза
и не эмоция, — музычка, вроде Штрауса,
венские вальсы ментолового наркоза…
Новокаиновый местный укол Эрота.
Анестезия безумной торчит трубою,
мозг засыпает, улыбочкой сводит рот, а
глупые лошади в латах готовы к бою.
Правда, что слаще всего — лакуна эмоции, пауза. Это сразу поймет тот, кто любит понимать, для кого эмоция служит катализатором мысли, кто даже безмыслие норовит схватить за хвостик и на лету осмыслить, потому что иначе не может, не чувствует жизнь, не живет. Сколько всего можно уловить в эту паузу, лузу! А вальсы наркоза? Вне контекста — непонятно и претенциозно (совсем как у новейших подражателей Мандельштама), но здесь, где сказано венские — о вальсах и ментоловый — о наркозе, где новокаиновый укол сделан Эротом, где мозг засыпает, а в подсознании звучит музычка, как теперь говорят, типа Штрауса… Вот он, этот непересказуемый поэтический смысл!
Сколько имен собственных, сколько отсылок к литературе, истории, географии! Они, во-первых, вводят в душевный мир автора, во-вторых, соединяя античность с современностью, придают объем поэтическому чувству (“и эхо на него работает в поту”, как сказано у другого поэта). Мандельштамовский прием “упоминательной клавиатуры” хорошо усвоен и дает свои ожидаемые плоды. И Катулл, и Шекспир, и мифологические персонажи (огромное множество), и Набоков, Кузмин и Гоголь (неназванные), и Свифт, и Гоцци, и Гольдони, и Саади, Пиндемонти, и Пушкин, и Державин, и Байрон, и Шелли, и Т. Манн, Батюшков и Блок неназванные, Апулей… перечисляю, переворачивая страницы… А география! Верона, Мегара, Помпея, Альпы, Тильзит, Бостон, Рим, Вермонт, Нил, Египет, Манилы, Эллада, Алабама, Айова, Гаити, Тринидад, Монголия, Гваделупа, Сербия…
Не последнюю роль играет рифма. Пурин, как правило, рифмует разные части речи, привлекая имена собственные, из-за чего рифма получается неожиданной и точной, стиховеды скажут — “богатой”. Пернатым — юннатам, допустим — устьем, дан нам — бананом, такую — атакую , глупее — эпопея , катая — Китая … Почти любое восьмистишие текста можно рассматривать как пример изощренной рифмы.
Не сказано еще многое. Хочется сравнить сюжеты пуринских восьмистиший с лирическими сюжетами Катулла. Сказать о метрике (тактовик, переходящий в хорей, местами — в усеченный анапест). О современных реалиях, сплетенных с античностью. О стилизации под М. Кузмина в разделе “Несобранное” (оттуда взято название нашей статьи). И что-то от “Домика в Коломне” тоже есть в этом сочинении — вольный дух пушкинских октав, легкость и непосредственность разговорной речи. Пушкин так непринужденно вводил имена собственные (“<…> я стократ видал в точь-в-точь / В картинах Рембрандта такие лица”; “Она / Читала сочиненья Эмина”). Теперь едва ли кто-то знает что-либо об Эмине, но уместность этого случайного для нас имени, его лексической окраски не подлежит сомнению, оно внушает доверие ко всему прочему, сказанному в этой строфе.
Главное, “Апокрифы” хочется цитировать и цитировать, водить указательным пальцем по тексту — ничего более убедительного не придумаешь. Виртуозные, культурные и горячие, счастливые стихи. Любовные мотивы в них даны в неожиданном ракурсе и непривычно откровенны.
В одном из писем Плиний Младший (ассоциации с Римом I века здесь сами собой напрашиваются) говорит о том, что, потеряв близкого человека, следившего (так и сказано) за его жизнью, он сам потерял к ней внимание и просит, обращаясь к адресату: “Найди что-нибудь новое, о чем я никогда не слышал, никогда не читал. То, что я слыхал, о чем читал, само приходит на ум…” Читатель XXI века с этим тайным желанием открывает книгу. Думаю, что стихи Пурина показались бы неожиданными даже Плинию Младшему, даже Катуллу. Но при этом они касаются вечной темы лирики, к которой не равнодушен как римлянин I века до н. э, так и любой из нас, сегодняшний житель, чей родной язык русский. В этом их сила. И потому, я думаю, им суждено настоящее долголетие — доколь в подлунном мире…
Елена Невзглядова.
С.-Петербург.
1 Феогнид из Мегар — греческий поэт-лирик конца VI века до н. э., сохранился сборник его стихотворений, всего 1400 строк; известен как поэт симпосий, то есть застолий, пирушек; воспевал аристократию; стихи посвящал мальчику по имени Кирн.
2 Алексею Пурину принадлежит замечательная статья об этом романе — “Набоков и Евтерпа” (“Новый мир”, 1993, № 2). (Примеч. ред.)
Наш друг — маркиз де Сад
Елена Морозова. Маркиз де Сад. М., “Молодая гвардия”, 2007, 305 стр., с ил. (“Жизнь замечательных людей”).
Чужой. Донасьен Альфонс Франсуа де Сад, заключенный бурбонского режима, революции, директории, империи, писатель и философ, был реабилитирован общественным сознанием Запада (в первую очередь благодаря французским интеллектуалам) еще в те времена, когда вузовский курс философии в Советском Союзе четко делил мыслителей на прогрессивных и реакционных. В ту пору де Саду у нас не нашлось места ни среди овец, ни среди козлищ. После распада СССР и падения “железного занавеса” произведения маркиза Живореза и история дискуссий о нем стали доступны читателю, но заметного интереса не вызвали. Маркиз де Сад так и остался маргинальной фигурой российского культурного сознания, героем биографических колонок в гламурных журналах, не столько автором, сколько полумифологическим персонажем, которому обязано своим происхождением популярное словечко “садизм”. “Насилие и секс” давно уже стали доминантой постсоветской жизни и культуры, но понятие “садизм” вошло в сознание наших соотечественников не из французских первоисточников, а скорее при посредничестве голливудского кинематографа. Произведения маркиза в России не экранизируют, пьесы его не ставят. Да и биография де Сада, к которой многократно обращались кинематографисты (в первую очередь французские), также остается за пределами наших интересов.