Новый Мир ( № 12 2007)
Шрифт:
Машину обыскивают, ничего не находят — однако водителя не отпускают, а расстреливают. Не то чтоб в отряде ОМОНа собрались садисты. Вон у бойца, которому велели расстрелять человека, даже руки трясутся. Тем не менее он поднимает автомат, а автор скрупулезно описывает бессудный расстрел. “Выстрела нет — автомат на предохранителе. Чеченец прытко встает на колени и хватает Санькин автомат за ствол… Димка Астахов бьет чеченца ногой в подбородок, тот отпускает ствол и заваливается на бок. Димка тут же стреляет ему в лицо одиночным. Пуля попадает в переносицу. На рожу Плохиша, стоящего возле, как будто махнули сырой малярной кистью — все лицо разом покрыли брызги развороченной глазницы.
— Тьфу, бля! — ругается Плохиш и оттирается рукавом. Брезгливо смотрит на рукав и начинает оттирать его другим рукавом.
Санька Скворец, отвернувшись, блюет непереваренной килькой”.
Перед
Так ведь это же военное преступление, скажет читатель. Именно так. Но когда оппозиционные журналисты рассказывают, что омоновцы расстреливают машины с мирными жителями без суда и следствия, а потом сжигают, чтобы скрыть следы, — военные дружно обвиняют их во лжи, а официозные СМИ — в русофобии. А вот когда Прилепин рисует картину бессудного расстрела — ее проглатывают все, и мнение ветеранов войны в Чечне, книгу одобривших за правдивость, выносится издательством на обложку.
Вот в этом и есть сила Прилепина. Он сумел найти тот ракурс повествования, тот тон, который не осуждает и не оправдывает никого из участников военных действий, но объясняет механизм взаимной жестокости. Ведь машину расстреливают нормальные, в общем, парни. Симпатичные даже. А потом будут расстреливать их самих, и все читательское сочувствие будет на их стороне.
Сочетание будничности войны — и какой-то невсамделишности царящей на ней жестокости, брутальности повествования и атмосферы страха, разлитой по роману, озверения людей и их готовности к жертве, — вот что завораживает в этой прозе, атмосфера же достоверности привносится не только самим текстом, но и биографией. Биография выступала как индульгенция, отпускавшая литературные грехи: незамысловатость композиции, предсказуемость фабулы, сентиментальную и ходульную любовную линию, все эти бесчисленные уменьшительные, ножки, грудки и лапки любимой героя, которые, очевидно, должны были оттенять его мужественность, но свидетельствовали лишь о провалах вкуса. (Хотя, конечно, беспомощный текст не спасла бы никакая биография.)
Книга, оказавшись в финалистах премии “Национальный бестселлер”, хотя и не получила ее, но сам автор стремительно вошел в моду. Принадлежность к нацболам, фотографии молодого обритого мужчины с внешностью брутального киногероя (может играть киллера, а может — антикиллера), черная, небрежно расстегнутая рубаха (нацболовская форма) не только не мешали распространению этой моды, но — наоборот, наоборот.
Феномен моды многажды исследован и совершенно не ясен. Почему одно поколение ведет с родителями войну за право носить обтягивающие джинсы, а другое — требует себе штаны, висящие как мешок? Можно установить множество закономерностей в смене улицей своих пристрастий. И в то же время феномен этот никогда не будет понят до конца.
В литературе тоже нельзя до конца понять, почему литературное сообщество, недавно морщившееся от слов “правда жизни”, “реальность”, “достоверность”, вдруг дружно взыскует этой правды и облекает доверием писателя, вроде бы и формальных открытий не совершившего, за то, что он сообщил некую “правду”.
Роман “Санькя” Захара Прилепина, появившийся год спустя после “Патологий”, был встречен громом критических рукоплесканий, снова вошел в шорт-лист премии “Национальный бестселлер” и едва не получил Букера. “Новый Горький явился”, — приветствовал писателя Павел Басинский (“Российская газета”, 2006, № 4066, 15 мая), и в устах автора книги о Горьком, высоко ценящего объект своих многолетних исследований, этот кивок в сторону Достоевского и Горького не выглядел иронией. Да в общем-то Басинский и в самом деле мог торжествовать. Сколько лет он твердил слово “реализм”, звучащее так старомодно и чуть ли не ретроградно, и вот дождался целой генерации писателей, которых уже не пугает это слово, а теперь и лидера обнаружил, написавшего роман с новым героем, сопоставимым с героем романа Горького “Мать”.
С легкой руки Басинского сравнение с горьковским романом было подхвачено критикой, кажется, и сам Прилепин нашел его лестным. Прилепину не только слово “реализм” нравится. Он и против “социалистического реализма” ничего не имеет. “Это моя литература, да, она мне близка и понятна. Я вообще советский человек по большому счету” (“Эхо Москвы”, 2007, 27 августа).
Снова нацболовец Прилепин угодил почти всем: Басинскому — реализмом, Владимиру Бондаренко — демонстративным антилиберализмом, новой партийностью и державностью (“Завтра”, 2006, № 21). Леворадикальным противникам режима — героем-бунтарем, ненавидящим общество потребления с его свободной инициативой и социальным расслоением. Либеральным противникам всех и всяческих революций — тем, что этот герой обречен, что никакой революции эти озлобленные пацаны, громящие магазинные витрины и сладострастно сжигающие чужие машины, совершить не могут. Журнальная критика была, конечно, прохладнее, трезвее и умнее. “Новый мир” (2006, № 10) опубликовал две рецензии на Прилепина, причем оба автора, Сергей Беляков и Сергей Костырко, довольно скептически отнеслись к художественным достоинствам романа, а тем более к его идеологии, однако и они признали его общественную значимость.
И вот вышла новая книга Прилепина — “Грех” — и немедленно стала темой торопливых журналистских рецензий и поводом для очередных интервью.
Андрей Архангельский в “Огоньке” (2007, № 39), напоминая, что первый роман Прилепина был о войне, а второй — о нацболах, считает, что третий будет решающим для Прилепина: “Внешних, выпукло-острых тем не осталось, а потому изволь-ка пройти самое трудное испытание — опиши скуку и тщету повседневности”. По мнению критика, такое испытание Прилепин успешно прошел.
Мнение, что новая книга — это новая высота писателя, которая взята в последний год, кажется, утвердилось, так что не редкость увидеть и такой вопрос интервьюера: “Во многих рецензиях на „Грех” критики отмечают, как резко вы переключились с темы остросоциальной, острополитической на легкую лирику. Что же с вами такое произошло в последний год, что привело к написанию „Греха”?” <www.gazetachel.ru/razdel.php?razdel=21&id=4024>.
Прилепин отвечает уклончиво — что все его книги “в равной степени лиричны”, что он пишет о свободе выбора и герои этих трех романов раз за разом разбивают свои юные лица о те или иные твердые препятствия. Эти общие слова можно сказать о любом классическом романе: и “Евгений Онегин” о свободе выбора, и “Анна Каренина”, и “Преступление и наказание” о том же. Но почему бы на вопрос журналиста не ответить конкретно, почему бы не объяснить, что “Грех” — не роман, а сборник рассказов и что писались эти рассказы не в последний год, как наивно полагает журналист, не удосужившийся хотя бы пальцем ткнуть в компьютер и посмотреть библиографию писателя, а гораздо раньше и публиковались в разных журналах по крайней мере в течение трех лет?
То есть сначала был опубликован рассказ “Какой случится день недели” (“Дружба народов”, 2004, № 12), открывающий книгу, а потом уже роман “Санькя”. И потому пытаться проследить творческую эволюцию писателя от романа “Санькя” до книги “Грех” — затея довольно пустая.
В том, что после двух романов писатель издал сборник рассказов, видимо поскребши по сусекам и собрав все написанное ранее (включая ученические стихи), нет ничего дурного. Рассказ — вовсе не низший жанр. Но в том, что сборник рассказов назван романом, есть что-то лукавое. Финалист “Нацбеста” и Букера, лауреат премии “Ясная поляна”, Прилепин хорошо понимает, что наша премиальная карусель оставила рассказу мало шансов: начиная с Букера, премии нацелены на роман, и эта небольшая жанровая уловка дает книге шанс появиться в очередном премиальном списке.
Оценивая тот или иной сборник рассказов, многие из которых уже появлялись в печати, критики часто пишут, что, собранные вместе, они обрели иное качество. По отношению к “роману в рассказах” такая фраза была бы как нельзя более уместна. И тем не менее я не рискну ее произнести.
В то же время нельзя не заметить, что некое единство в книге есть. Все рассказы носят условно автобиографический характер: почти все они написаны от первого лица (кроме рассказов “Сержант” и “Грех”), почти во всех действует главный персонаж по имени Захар, он же повествователь, и почти все они исполнены бьющей через край жизненной энергии.
Вот Захар молодой, счастливо влюбленный, и безмятежному щенячьему счастью пары аккомпанирует четверка жизнерадостных щенков, неизвестно откуда появившихся во дворе героя (“Какой случится день недели”).
Вот он же несколькими годами раньше — в рассказе “Грех”, давшем название сборнику. По-моему, это лучший рассказ в книге. Я прочла его до того, как взяла в руки книгу, в журнале “Континент” (№ 132 /2007/), числя Прилепина автором жесткой военной прозы и нацболовского романа про нежную душу неприкаянного экстремиста, который ни учиться, ни работать не хочет от отвращения к этому миру, а вот взорвать его к черту — так это пожалуйста. И была приятно удивлена каким-то бунинским очарованием, которым веет от этого ностальгического рассказа. Семнадцатилетний подросток, приехавший к бабушке с дедом в деревню, томится юношеской любовью к двоюродной сестре. И сестру к нему явно тянет. И вот момент, когда молодые люди на прогулке оказываются наедине, и девушка, только что болтавшая без умолку, напряженно умолкает, а Захар застывает за ее плечом, “слыша тепло волос и всем горячим телом ощущая, какая она будет теплая, гибкая, нестерпимая, если сейчас обнять ее… вот сейчас...”