Новый Мир ( № 12 2009)
Шрифт:
О н а. И как уныло гляжу я на жизнь...
В и т а л и й. Редко пишу дневник. Это неправильно. Нужно меньше писать о себе и больше о людях. Это поможет хотя бы написать когда-нибудь мемуары. Ходил к историческому писателю. Мансарда в писательском доме. Узкая скрипучая лестница. Озлоблен. Ругает всех: Слонимский — импотент, — “разве я сравню ваши рассказы с его”; Зощенко — живой мертвец; Тынянов — блестящий ученый и плохой писатель; Саянов — графоман, и так далее. Хвалит себя — свою повесть о Шевченко. Ужасен литературный мир. Зависть, злоба, склоки. Нет ничего устойчивого, ни одного авторитета. Каждый считает себя лучшим. Так и в Ленинграде, и в Москве. Когда я иду в редакцию или в Дом писателей, то думаю одно: человек человеку волк. Эта позиция “незамечаемого” меня полностью удовлетворяет. Я этот титул буду носить с гордостью. Конечно, я знаю, что пишу лучше... этих.
О н а. Адриенна Лекуврер — Коонен. Я видел великую трагическую актрису. Первая среди первых.
В и т а л и й. Удивительно: бездарнейший человек руководит литературным журналом. Вот что страшно. Как это
О н а. Год не писал дневник
В и т а л и й. Год. Нет, больше.
О н а. Я был на войне.
В и т а л и й. О войне писать не буду.
О н а. Жаль.
В и т а л и й. Будет время, напишу отдельную тетрадь. Сейчас напишу о литературе. Гехт — легкий и веселый, на бульваре. Что он говорит? Он говорит: в Кремле раздражены, трудный год, война, присоединение двадцати трех миллионов, а писатели забыли заслуги государства, заслуги правительства. Пустяки. Самоуспокоение. Мелочи. Вновь закручиваются гайки. И еще — нравственность. Человек должен быть нравственным. Против этого возражать — смешно! Но у нас все начинается с запрещений. Нельзя! Еще нельзя! И “Метель” Леонова — злостная клевета, а “Домик” Катаева — просто клевета. Катаев — спекулянт, который думает только о том, чтобы побольше заработать денег. Он пишет повесть с расчетом, чтобы сразу же сделать из нее сценарий и пьесу. Это талантливый приспособленец.
А Леонов — великий писатель, и, конечно, клеветать он не может. Он, видимо, написал пьесу, которая сейчас не нужна. Алексей Толстой ездил во Львов и привез вагон одежи и вин. Захотел еще ехать в Эстонию. Написал письмо Жданову. Жданов не пустил.
О н а. В театры никто не ходит. Я был на “Детях Ванюшина”. Пустой зал. Собрал зрителей лишь Остужев! А так Малый театр имел в лучшем случае пятьдесят процентов сбора. А Мариинский театр имеет три миллиона рублей убытка.
В и т а л и й. Моя однофамилица признана — лучшим писателем Советского Союза. Якобы было сказано, что каждая ее книга лучше всех томов “Тихого Дона”. Ванда пишет темпераментно, но примитивно, грубо. Ее мужа недавно убил польский террористический центр. Во дворе ее дома.
О н а. А ее убить не успели.
В и т а л и й. И ее спешно вызвали в Москву: утешать. Вечера, портреты. Да, мне нужно менять фамилию. Смешно быть Иваном Чеховым или Петром Горьким. А Шолохову все равно. Он писал одиннадцать лет роман и совершил подвиг. Конечно, ему было бы приятнее, если бы роман понравился в Кремле, но он не мог поступить иначе. Он честно работает в литературе. И конечно, отсидится на своем хуторе. Я много работал эти два месяца. И неужели я так не могу работать все время? Галина Уланова и рядовая балеринка одинаково тренируются каждый день. Так и мне нужно работать, отказавшись от всего: от мира! — ограничив жизнь ночной тишиною, сном, едою, прогулкой, чтобы не зарасти жиром.
О н а. Москва.
В и т а л и й. Десять дней в Москве. Это хороший запал для работы, для яростной, исступленной работы! Это — выстрел, вслед за которым срываются лошади, чтобы бежать по кругу! Колина вежливость — не слишком ли наружная особенность его характера? Как лысина? Или второй подбородок? Я не хочу говорить о нем ничего плохого, я люблю его, и эгоизм его все же лучше, чем Сашкин хамский эгоизм. Он умеет легко и удобно жить. Как это замечательно. Деньги к нему идут. Богатым всегда дороже платят. За весь год, тот трудный сороковой год, который пережил я, он удобно жил, имел деньги, кое-что писал. В этом отношении Саша больше писатель. Конечно, то состояние тревоги, которое характерно для всех людей, мешает и Николаю. Но разве ему одному? И эта удобная комната, где нет профессионально писательской обстановки, где так тепло, где так уютно, где приятно играть в винт, но трудно писать. Но как он умеет разговаривать с людьми, как ему легко удается то, на что Саша, а тем более я тратим огромное количество энергии и нервов. Его взгляды на литературу? Пожалуй, их нет. И все же у него — безукоризненный вкус, систематичность, строгость к тому, что он пишет, а главное — интеллектуальность. Похоже, что, написав строку, он рассматривает ее, как человек рассматривает в зеркале свое лицо. Он более европеец, чем кто бы то ни было из москвичей. Поэтому он так и одевается тщательно, хотя и немного крикливо: влияние жены. Таким я видел Николая осенью тысяча девятьсот сорокового года.
О н а. А Саша?
В и т а л и й. А Саша в рваном халате, небритый, сидит в своей клетке и пишет роман. Написал как будто пятнадцать или шестнадцать листов, но все еще черновое, даже показывать нельзя. Пишет страшно элементарно: Пятаков участвует в оргиях. Но у Саши есть упрямство и умение работать. Он точно подсчитывает, что к маю кончит роман, и он это сделает. Что делать? Надо полагать, что самое правильное — работать методами “Наших достижений”: опять ездить по стране, наблюдать и кое о чем, о каком-то узком участке писать правдиво. Так еще можно реалистически писать. Или жить миром своей души: как Грин, как Блок, как Пастернак. Идти к романтизму. К лиризму. Мобилизовать фантазию. Но для этого пути нужно иметь душу, то есть не что-то хлюпающее, как дырявая калоша в слякоть, а мощную душевную жизнь, полную силы, дерзости, величия.
О н а. Сережа Урнис арестован.
В и т а л и й. За что? Неведомо. Видимо, за пьяную болтовню где-нибудь в компании с Мишей. Он развелся с женою — женился случайно, и уже после его ареста родился сын. При аресте у него взяли машинку Босняцкого. Писатель-профессионал должен работать непрерывно. Он должен, словами Босняцкого, приносить в редакцию кипу рассказов: выбирайте! Это вам подходит? Деньги! А остальные рассказы мы понесем дальше... И я согласен с этим. Пусть есть плохие рассказы. Что за беда! Если бы сейчас сказать шестидесятипятилетнему Сергееву-Ценскому, что он с девятьсот третьего по девятьсот восьмой — пять лет! — писал исключительно плохие рассказы, то он что бы мог сказать? Сказал бы: “Да, правильно”. Сказал бы: “Может быть и так”. Но он сохранил запал и мечтает еще писать десять лет. Вот это и только это делает человека — писателем. Но Босняцкому сейчас трудно. Нет машинки. Для постороннего человека это пустяк, а я понимаю, что это такое. Второй раз был у Василия Семеновича Гроссмана. Неуютная голая комната. Какое-то вопиющее отсутствие уюта, женской руки. Просто удивительно, как это можно так жить. Как на даче. И среди всей этой сумятицы — великий писатель. Великий — это я говорю смело, без колебаний. Сейчас он печатает в “Знамени” книгу о войне. Коля очень осторожно спросил: не боится ли он критики? То есть критики “Правды”. На это Василий Семенович сдержанно сказал, что он — писатель и готов отвечать за свои поступки. А у него дочь растет в Виннице, уже большая дочь. И видимо, устал Василий Семенович возиться с чужими детьми.
И жена весьма и весьма слащава и глупа. Не потому ли у него такие печальные глаза? Как у щенка. И денег нужно много. Семья, как у Чехова. Но и у него бывают заскоки. Вдруг начал бешено ругать Тарасова — писателя скромного, чистого.
О н а (задумчиво) . Семья, как у Чехова.
В и т а л и й. Секция прозаиков. Во время прений Гор сидит рядом со мною, и мы беседуем, как Чемберлен и Гитлер в Мюнхене. Он приглашает меня к себе в гости в воскресенье. Пошел. Квартира в надстройке. Очень хвалил Томаса Манна, особенно “Волшебную гору”, великий писатель, после Горького — единственный великий. Умно, философский роман, что мы разучились делать. О себе говорит: пишу много, ежедневно, писатель должен быть графоманом, ему должна доставлять наслаждение работа, все настоящие писатели писали много. Толстый, лысый, в очках. Трудно сказать, чтбо он говорит искренно и чтбо — лживо. Но вот что важно — Фадеев, по словам Гора, говорил, что Сталин на совещании в Кремле сказал:
“У нас нет крупных писателей”. То есть после смерти Горького больше нет. Это — отрадно. То есть хорошо, что он так сказал. Это правда.
О н а. С Новым годом…
В и т а л и й. Да, да…
О н а. С Новым, тысяча девятьсот сорок первым годом…
В и т а л и й. Да, а Васька Андреев спился и просит на Невском милостыню. Подходит к солидному гражданину: “Безвыходное положение... писатель Андреев... больна дочь...” Милиция несколько раз приводила его в Союз писателей. Ваш? Был он у Штейна, молча вошел и подал письмо: “Прошу помощи! Нужно: погасить задолженность по квартирной плате и электроэнергии, купить дочери пальто, ходит в дерюге, купить лекарства. За два месяца написал одиннадцать рассказов, не получил ни копейки денег. Надеюсь на благородство Вашей нации. Не обижайтесь! У меня мать — тоже еврейка”. Штейн сказал: хорошо, я дам деньги, но знаю, что делаю глупость, вы пропьете. Андреев обиделся, заплакал. “Неужели вы думаете, что я мог бы... на водку. Мне деньги на водку не нужны! Я месяц буду ходить по пивным, и меня будут угощать друзья”.
О н а. Друзья.
В и т а л и й. Получил письмо: для вашего, то есть для моего сборника отобраны такие-то рассказы. Пять листов. Нет ли еще рассказов? Пять лет я занимаюсь профессионально литературой, и набралось пять листов. По листу на год! Нельзя вообразить большее убожество! Месяцами ничего не писал, бездельничал, пил, бегал за бабами. А нужно было — писать! Писать, — пусть из пяти рассказов печаталось бы два, пусть один, — идти сквозь рогатки, сквозь унижения. Но работать! А я ничего не делал, и если я сейчас не сделаю рывок вперед, не использую все те возможности, какие мне дает жизнь, то нужно вбить крюк и повеситься! Только одна работа спасет меня. Неожиданно зашел Володя. Говорит о творческом объединении очеркистов при горкоме писателей. Я все еще очеркист. Плебс! Но я люблю очерк, я не стыжусь его. И конечно, работать нужно. Никуда не убежишь! Володя выпустил две книги о северных путешественниках, пишет очерки в “Краснофлотце”, был в Эстонии. Пишет много: ежедневно шесть часов и все считает — мало! А если день не работал, то — стыдно. В театре — “Таня” Арбузова. Арбузов написал очень тонкую пьесу. Есть мастерство, знание сцены. Знание зрителей: в последнем акте зрители, девушки, плачут. Есть ритм в перебивах, чередованиях настроений: смех, горе. Пожалуй, это — лучшая современная пьеса за последние два года.