Новый Мир ( № 12 2009)
Шрифт:
О н а. Театр — грубое искусство.
В и т а л и й. Театр — грубое искусство. Выше всего реалистическая проза, особенно роман. И все-таки посещение театров — самое интересное за эти дни.
О н а. Новый ТЮЗ. Дети. Видимо, я старею. Смотрю с нежностью на чужих детей.
В и т а л и й. Случайно зашел на “Стакан воды”. Грановская — все еще великий комедийный талант.
О н а. Мне приятно быть в театре.
В и т а л и й. Неожиданно пришло письмо: почему я не еду в Москву? Вот и пойми этих людей! То “если соберетесь”, то “почему не едете?”. Придется ехать, хотя и не хочется. Почему не хочется? И с деньгами туго, и не люблю я Москву, боюсь я Москвы.
О н а. Семнадцатое марта сорок первого года.
В и т а л и й. Я две недели был в Москве. Подписал договор с “Советским писателем” на книгу рассказов. Редактор ее алкоголик. Несколько раз не приходил, назначив мне свидания, или являлся пьяный. А трезвый — умен, внимателен, добросовестный.
О н а. Двенадцатое мая сорок первого года.
В и т а л и й. “Школа злословия” в Художественном театре — не лучше, чем в нашей Комедии.
О н а. Я не знаю.
В и т а л и й. Конечно, Яншин (Тизл), Андровская (леди Тизл) играют ярко и сочно.
О н а. Да, наверно.
В и т а л и й. А разве Беньяминов и Юнгер хуже играли?
О н а. Я не знаю.
В и т а л и й. У нас Комедия во всех отношениях первоклассный коллектив.
О н а. Наверно.
В и т а л и й. Такого созвездия талантов нет в средних московских театрах.
О н а. Страшный мир. Тоска. Хаос. Как знакомо мне, к сожалению, все это. И мне бывает часто до ужаса тоскливо.
В и т а л и й. Сколько мне лет?
О н а. Много.
В и т а л и й. Что происходит?
О н а. Война в Заливе.
В и т а л и й. Где?
О н а. Не бери в голову.
В и т а л и й. А еще?
О н а. В Вильнюсе стреляли.
В и т а л и й. Кто?
О н а. Не важно.
В и т а л и й. Это конец?
О н а. Конец.
В и т а л и й. Совсем конец?
О н а (долго разворачивает письмо). “Я один остался из той квартиры, из довоенных жильцов. Пишу вам только то, что помню. До войны к нам в квартиру поселился ваш отец, Виталий Сергеевич. С начала Отечественной войны он ушел на фронт, был военным корреспондентом. После войны вернулся, но скоро уехал в Москву. Уезжая, он оставил мне на память много книг и журналов. К сожалению, после его отъезда связь с ним прервалась. Квартира, в которой он жил, принадлежала до революции царскому адмиралу, который уехал за границу. А так как мои бабушка и дедушка были у адмирала прислугой, то, имея пять человек детей, они заняли всю квартиру. После смерти одной из дочерей комната освободилась, и в нее въехал Виталий Сергеевич. Из его рассказов знаю, что его отец, то есть ваш дед, был священником. Комната была шестнадцать метров с окном на Римского-Корсакова. В комнате был стол, два стула и кровать. Остальное место занимали полки с книгами. Книг было много. (Делает паузу, шуршит бумагой.) Все время, пока он жил с нами, он пользовался уважением и любовью всех жильцов квартиры. У меня к вам огромная просьба: при посещении его могилы…”
В и т а л и й. И это всё?
Невидимый хор сначала негромко, а потом все громче, энергичнее — на мотив
“Прощания славянки” — с энтузиазмом поет:
В легком сердце — страсть и беспечность,
Словно с моря мне подан знак.
Над бездонным провалом в вечность,
Задыхаясь, летит рысак.
Снежный ветер, твое дыханье,
Опьяненные губы мои...
Валентина, звезда, мечтанье!
Как поют твои соловьи...
Страшный мир! Он для сердца тесен!
В нем — твоих поцелуев бред,
Темный морок цыганских песен,
Торопливый полет комет!
Сонеты
В моей жизни был период, когда я долго не писал стихов: спасался от немоты переводами. Я переводил всех подряд — французов, англичан, итальянцев; словом, от индейцев США до Тонино Гуэрры. Переводы давали ощущение, что я еще не выкинут из литературы. Их было много, но мне особенно дороги Аполлинер и старые английские сонеты.
За всю жизнь я сам не написал ни одного сонета. И уже едва ли напишу. Это просто не мое. Но все-таки у меня вышла книга “Сонеты современников Шекспира”, где было двести восемь сонетов тридцати шести авторов. Я сам составил и перевел ее. И до сих пор люблю эту работу, которая стала результатом увлечения елизаветинской эпохой. Я любил это время, много читал о нем и пытался что-то переводить. Шекспир был не по силам. Пасторали, сатиры и аллегории не прельщали, остальное казалось громоздким и тяжеловесным. Священники писали богословские трактаты в стихах и заставляли поэзию заниматься философией. И только сонет, как воробей, чирикал о бытовом и любовном — о простом и понятном.
Это было время героев, они и писали сонеты. Сонет пришел в Англию с опозданием, Европа им уже переболела. Однако на острове он был еще горяч, джентльмены состязались в умении уложить мир в четырнадцать строчек, подносили свои писания королеве и оставляли их потомкам, отправляясь на плаху. Я решил переводить сонеты.
За время работы над книгой я влюбился в эту странную форму стихосложения, которая так жестко дисциплинирует пишущего. Мне и в собственных стихах ближе всего история, рассказанная в четырех строфах, в молодости я порой даже злоупотреблял ею. По выходе книги английских сонетов я сгоряча засел за изучение итальянского — собрался переводить современников Данте. Мне захотелось посмотреть, каким был сонет в самом своем начале, увидеть его без тех трафаретных приемов и условностей, которым он успел обрасти за восемь столетий.
Но жизнь завертелась так неожиданно и страшно, что эту затею пришлось надолго отложить. Итальянский пригодился, стихи в конце концов вернулись, и я забросил переводы. Только недавно, в очередной “творческий простой”, я развязал старые папки с бумагами — XIII век, Данте — и принялся разбирать уже подзабытые материалы.
И сразу же наткнулся на Чекко Анджольери. И понял, что это мой поэт.
Рассказывать об Анджольери трудно. Он не вписывается, не принадлежит и не соответствует, в литературе стоит наособицу. Но — стоит. Потому что без него литература XIII века была бы неполной.