Новый Мир ( № 2 2013)
Шрифт:
Витольд Гомбрович вел дневник в толще все более и более неразличаемого теперь, неразличимого времени — с 1953 по 1969-й: читая, делаешь поправку на разницу менталитетов, точно принадлежность к какому-то определенному времени похожа на отпечаток, накладываемый на личность той или иной национальностью.
Конечно, он в первую очередь модернист середины ХХ века и уже потом поляк, эмигрант, прозаик и скандалист, снимающий штаны в столичном кафе, дабы подтвердить и закрепить репутацию вечного шалуна, заигравшегося в бирюльки.
За пару лет до кончины Гомбрович возвращается в Европу, и здесь страницы его записок обретают конкретность дат и топонимов, автокомментирование нарастает, окончательно превращая его в персонажа собственного романа, а «Дневник» — в модернистский роман, параллельный «Космосу» и «Порнографии».
«Он
Подспудный, доселе зашитый внутри публицистики и бытовухи, главный сюжет книги наконец прорывается, символично совпадая с успокоением: в Европе Гомбрович женится на Рите (вдова его до сих пор дееспособно управляет авторскими правами и даже держит персональный сайт писателя), комфортабельно поселяется на юге Франции, что делает том «Дневников» эпически законченным: отложенная справедливость восторжествовала, награда нашла героя, рукописи не горят, в Польше нужно жить долго, смерть неизбежна.
Читателю, закрывшему эту книгу, кажется, что он оглушительно осиротел.
Кажется, ни один, даже самый талантливо придуманный роман не способен на такие эффекты.
МАРИЯ ГАЛИНА: ФАНТАСТИКА/ФУТУРОЛОГИЯ
СМЕРТЬ ПОСЛЕ ПОЛУДНЯ
Кончилась эпоха? На самом деле две (о братьях Стругацких и журнале «Если»)
Смерть большого человека, писателя — всегда «новостной повод». Тут нет ци-низма, понятно, что Сеть будет полна восклицаний типа «кончилась эпоха!» (она уже несколько раз кончалась в прошлом беспощадном году, когда оплакивали Рея Брэдбери и Гарри Гаррисона), прощальных фотографий и факсимиле автографов, а в СМИ появятся некрологи, мемуары и т. п.
С Борисом Натановичем Стругацким, однако, случай особый.
Дело в том, что он был очень наш. До последних дней вел в Питере литературный семинар и несколько лет в режиме нон-стоп отвечал на всевозможные вопросы в интернет-интервью; а еще курировал учрежденный в 2002 году журнал «странной прозы» «Полдень, ХХI век» и личную премию «Бронзовая улитка» и еще одну именную «Премию АБС». Подписывал письма в защиту гонимых и несчастных — традиционная «повинность» интеллигента. Не боялся резких высказываний, но при этом, как я понимаю, был достаточно сдержан и осмотрителен, поскольку знал цену Слова.
Но дело даже не в том, что мы потеряли человека и учителя. Мы потеряли Легенду. В первую очередь он был для нас «братом Стругацким» — пока он был жив, писатель по имени «Братья Стругацкие» был с нами.
(Тут добавлю в скобках, что сотворчество — процесс загадочный и химический, кто тут катализатор, кто материя, кто душа, кто тело и всегда ли эти роли закрепляются в тандеме жестко — все это на самом деле неустановимо, и тот, кто пытается вычислить долю участия того или иного соавтора, принизив при том роль другого, ни черта на самом деле в механизмах творчества не смыслит.)
Когда на следующий день после смерти Бориса Натановича Стругацкого мне позвонили с радио «Свобода» и я сказала все, что в таких случаях положено (при этом утирая слезы, но по радио этого не видно), то Андрей Шарый (я уже как-то беседовала с ним, он ведет материалы по фантастике и прогностике) спросил, помимо всего прочего, были ли Стругацкие так же популярны на Западе, были ли властителями дум там? Я ответила что-то вроде того, что, мол, на Западе традиция фантастики не прерывалась идеологическим давлением и указами сверху, тогда как у нас ее раскатали по бревнышку (почти все журналы, где печаталась фантастика, закрыли в конце 20-х, были и другие причины), и потому именно у нас появление свободной и раскованной прозы Стругацких, вновь вернувших фантастику в литературу , восприняли как сенсацию, и дальше развивать эту тему не стала.
Не хотелось говорить, что на Западе Стругацкие, пиши они на английском, были бы просто хорошими писателями, равными среди первых, а не первыми среди равных. Ситуация гипотетическая, но вот другая, реальная — на Западе их хорошо переводили и хорошо принимали, но не ждали новых книг с таким трепетом и напряжением, как мы, и даже, казалось бы, близкий нам Станислав Лем отзывался о Стругацких доброжелательно, но без захлеба.
Ничего обидного в этом нет.
Избитый пример: если два имени — Толстой и Достоевский — проговариваются любым культурным западным человеком с уважением и даже без ошибок, то, скажем, на Пушкина реакция не столь однозначная, с некоторым оттенком недоумения, мол, да, знаем, что это ваше все, но у каждой культуры свои загадки.
Что-то ускользает, умирает при переводе.
Что-то работает в контексте, но вне контекста работать с той же мерой эффективности перестает.
Есть писатели всемирного значения, а есть — национального. И неизвестно, что важнее. Потому что при помощи национальных писателей нация сама себя строит. При помощи языка, формы высказывания, словечек, паролей и т. п. О чем я уже писала как раз применительно к Стругацким в одной из прошлогодних колонок — и тоже по печальному поводу — в связи с уходом Рея Брэдбери [22] .
Стругацкие — явление огромного масштаба, однако весьма специфическое. Я об этом говорила уже не раз, и не только я, — скажем, через два дня после кончины Бориса Натановича переводчик и востоковед banshur69 (Владимир Емельянов) написал в своем блоге от 25 ноября 2012 года [23] : «Мы никогда не можем угадать, откуда выйдут классики русской литературы. В первой половине прошлого столетия ими стали журналисты Ильф и Петров. Мы готовы были признать великими писателями самых матерых диссидентов и антисоветчиков, но только не заурядных певцов советского строя. Но оказалось так, что два их романа оказались живее всех живых, встали в нашей памяти наряду с Булгаковым, Платоновым. <…> Точно так же мы долго не готовы были признать в пьянице и бомже Веничке Ерофееве первостепенного автора, пока цитаты из его поэмы, услужливо подсказываемые нашей памятью, не привели нас к такому печальному выводу. Ровно то же самое произошло и с братьями Стругацкими, которых мы считали кто фантастами, кто сатириками, кто философами, но только не великими писателями земли Русской (к тому же считать таковыми Натановичей вообще многим не приходило в голову). Где-то ближе к нулевым оказалось, что придется все-таки смириться с тем, что оно вот так. Гениев могут поставлять и легкомысленные жанры. Писатели эпопей, смиритесь. Классик — не тот, кого цитируют публично, а тот, кого цитирует наша память, когда мы едем в метро или стоим в очередях за очередной бумажкой».
Хороший урок авторскому тщеславию, но дело не в этом.
Специфика явления состоит в том — и Владимир Емельянов пишет об этом дальше, — что Стругацкие писали для нации, которая перестала существовать — или же, добавлю я, если и существовала, то только в воображении, в идеале. Эта нация — «единая общность — советский народ», и существование ее было провозглашено в 1961 году, когда, выступая на XXII съезде КПСС, Н. С. Хрущев заявил: «В СССР сложилась новая историческая общность людей различных национальностей, имеющих общие характерные черты <…> — советский народ». Идея новой общности (ей предшествовала послевоенная, краткая и лихорадочная вспышка инспирированного властью национализма) была с облегчением воспринята просвещенной интеллигенцией, измученной «делом врачей» и прочей борьбой с «безродными космополитами». Тем более что она соответствовала идеям шестидесятничества и сопутствующему этим идеям не менее краткому и лихорадочному, чем попытка сплотить нации вокруг «старшего брата», но гораздо более конструктивному взлету энтузиазма на полях науки и культуры.