Новый Мир ( № 2 2013)
Шрифт:
Дмитриева убедительно показывает уникальность положения Гоголя «между языками и культурами» (и при этом — одновременно внутри них), которая и создает в конечном счете тот уникальный сплав, который мы называемым загадочным и неповторимым стилем (или, по Белому, «мастерством») Гоголя; с другой стороны, проникновение в механизмы культурного трансфера заставляет и автора (а вместе с ней — и ее читателей) принципиально по-новому взглянуть и на творчество Гоголя, и на весь русский девятнадцатый век в целом.
С. Г. Бочаров. Генетическая память литературы. М., РГГУ, 2012, 341 стр.
В отличие от двух предыдущих книг ведущего современного
Соответственно, в обширной вступительной статье «О кровеносной системе литературы и ее генетической памяти» автор начинает с поиска единомышленников — и успешно находит их в лице Бахтина (с его «памятью жанра»), Бема, Михайлова, Панченко и Топорова (с его понятием «резонантного пространства»); в обзоре цитируется еще несколько авторитетных филологических имен и работ, показывающих органическую связь авторов и текстов разных эпох русской литературы, в том числе и парадоксально обратную (как, например, Достоевский «влиял» на Пушкина, Некрасов на Катенина, а Блок — на того же Некрасова и на Фета).
«Длинные, долгоиграющие сюжеты нашей словесности — не строятся, а рождаются. Они рождаются от беременностей, протекающих в лоне творческой памяти», — образно формулирует свою главную мысль исследователь. И во второй, основной части работы анализирует в свете этой мысли произведения Пушкина, Гоголя, Тютчева, Достоевского, Толстого, Леонтьева, Чехова, Ходасевича — вплоть до Андрея Битова.
Набор имен говорит сам за себя: все это авторы так называемой «классической» ориентации, для которых традиция важнее, чем «новаторство», если пользоваться сложившимся в советскую пору терминологическим инструментарием: на таком материале Бочарову, очевидно, проще показать и доказать свою главную идею. При этом он решительно противопоставляет ее внешне очень похожему понятию «интертекст», упирая именно на органичность, а не «выстроенность».
В книге множество виртуозных анализов, опирающихся на превосходное знание и понимание текстов и знакомство с самыми новыми исследованиями, — это тоже «фирменная» особенность работ Бочарова. Особенно хотелось бы выделить взвешенную, в высшей мере объективную статью о Константине Леонтьеве, в которой Бочаров определяет точное место этого писателя и критика в истории русской словесности и объясняет, почему именно его проза и критические статьи оказали сильное влияние на русскую литературу и филологическую науку, а также статья о Синявском и в первую очередь — о его «Прогулках с Пушкиных» и «Голосе из хора», которые, по убеждению Бочарова, являются «дифирамбами искусству как единственной свободной силе в политической современности» — не больше и не меньше.
А в последнем разделе ученый делится своими размышлениями о коллегах и их вкладе в науку (прежде всего, как раз в ту ее часть, для которой особенно актуально понятие генетической памяти): Синявском, Аверинцеве, Михайлове, Чудакове, Топорове, Журавлевой.
NON-FICTION C ДМИТРИЕМ БАВИЛЬСКИМ
ПОЙМАННЫЙ НА УЛОВКУ БУДУЩЕГО
У слова «дневник» есть странное, притягательное свойство, парализующее вни-мание; может быть, именно поэтому в «Издательстве Ивана Лимбаха» название на обложке [21] дали шрифтом, раза в три превышающим имя автора: жанр важнее.
Второе, что бросается в глаза, — Гомбрович не указывает даты своих записей, только дни недели. Сколько дневниковых текстов я ни читал, но с таким сталкиваюсь впервые — и это настраивает на особый лад. Тем более, если учитывать историю появления этой прекрасно изданной книги объемом с джойсовского «Улисса»: польский писатель, прозябающий десятилетиями в аргентинской эмиграции, получает заказ на серию публикаций в антикоммунистическом журнале «Культура», выходящем в Париже. И открывает кран.
Гомбрович, пересекший океан спасаясь от фашистской оккупации, имеет к тому времени неоднозначную репутацию провокатора и вечного enfant terrible , пишет эти колонки за деньги. То есть книга, появившаяся в трех томах еще при жизни писателя, — не совсем чистый дневник. Ну, то есть, конечно, это поденные записи литератора, однако изначально предназначенные к публикации в режиме реального времени.
Ничего не напоминает? Лично мне — технологию Livejournal’ a, платформы для ведения блогов, получивших в России название «Живого журнала»: здесь ведь тоже говорят «наедине со всеми», даже не пытаясь скрыть, что публичная приватность (приватная публичность), микс салона, гостиной и кухонных посиделок вполне совместима с очевидными литературными достоинствами.
Правда, ЖЖ пришел в Россию в начале 2000-х, а Гомбрович начал вести заметки в далеком и отчаянно модернистском 1953-м, что, согласитесь, значительно раньше.
Получив заказ на записи, Гомбрович ведет себя как завзятый блогер: сначала обосновывает метод, затем резвится и задирается, отвечает на письма читателей (письма приводятся почти целиком), чуть позже, точно так же, как современные юзеры, он задается вопросом, что же такое, в самом деле, он пишет.
То есть последовательно проходит все стадии, известные тем, кто пользуется социальными сетями.
«Пишу этот дневник с нежеланием. Меня мучает его неискренняя искренность. Для кого я пишу? Если для себя, то почему это тогда идет в печать? А если для читателя, почему я делаю вид, что разговариваю сам с собой? Разговаривать с самим собой, чтобы тебя слышали другие?»
Однако, несмотря на разницу мотиваций между нынешним продвинутым блогером и классиком европейского модернизма, функционально дневник этот, как и положено жанру, выполняет ту же важнейшую роль — роль громоотвода.
Несмотря на неудовлетворительный (как сам Гомбрович отмечает: публицистический дневник кажется ему менее ценным, чем романное творчество) художественный уровень «самого важного произведения за всю историю польской прозы», как характеризуют «Дневник» Мариуш Вильк в предисловии к этой публикации и Войцех Карпинский в послесловии к ней.
«Я приступил к написанию этого моего дневника просто ради того, чтобы спастись, от страха перед деградацией и окончательным погружением в волны тривиальной жизни, которые уже достают мне до рта. Но оказывается, что и здесь я не способен сделать полноценное усилие. Невозможно всю неделю быть никем, а в воскресение вдруг стать кем-то…»