Новый Мир ( № 2 2013)
Шрифт:
В буфете горел уже свет. Отмытое стекло витрины казалось невидимым.
— Чай свежий, только что заварила, — сказала буфетчица. Смотрела она на директора неуверенно, с испугом даже. Вахтер, очевидно, наговорил.
— Спасибо, не хочу, уже напился, — отвечал директор вежливо. Как и всегда.
И добавил по-домашнему, как близкому человеку, он это умел — к любому человеку обратиться как к близкому:
— Прогуляюсь. А то голова болит от сигарет.
Вахтер сидел на месте. Прямо, неподвижно, с затворенными глазами. В раскрытом перед ним журнале прибавилась запись буфетчицы.
Директор выбрался во двор.
Один из вопросов в письме японца: почему так часто звучит радио?
Звучит фоном, за кадром. Передают сигналы точного времени. Обрывки мелодий. Новости бодрыми дикторскими голосами.
Все тогда слушали радио, в каждом доме оно звучало, чуть ли не круглосуточно. Структурировало жизнь. Говорило с добрым утром и предупреждало об осадках, о полете в космос и о точном времени. Не фон — воздух. Дудочка крысолова?
Но время ушло, и скоро дети, как японец, буду спрашивать: зачем тут радио? И некому будет им ответить.
Время это ушло давно, уже в семидесятые ходили молодые люди с кассетниками, включенными на всю громкость. Навязывали другим людям свою музыку. Свою душу? Но ушло и это время. Люди надели наушники. Отгородились. Своя музыка, свой ритм, свой мир. И у каждого он движется в свою сторону.
Вот так он шел за молодым человеком в наушниках и понимал, что идут они в одном направлении, одной и той же улицей, но совпадение это мнимое. Фильм “Брат” еще не был снят.
Поймет ли японец? Даже простыми предложениями. А может, только простыми предложениями и можно объяснить.
Следом за молодым человеком оказался в магазине, посмотрел недоуменно на сиротские витрины, в которых не было ни сыра, ни масла, ни колбасы. Но вкусно пахло свежим хлебом. Взял только что привезенный нарезной батон. И с теплым хлебом вышел под снег.
Следы его уже занесло.
Быстро, — подумал.
Стоял и смотрел на заснеженный глухой двор.
Он понимал ясно: ничего этого скоро уже не будет, он подпишет бумаги в зеленой папке, и кинотеатр исчезнет. Конечно, он подпишет. Страшно не подписать. Страшно получить пулю, еще страшнее услышать по телефону: ваша дочь, приезжайте на опознание. Он — не герой. Ни к чему это. Малая толика людей приходит сюда, запирается в темном зале, забывает о мире за его стенами, забывает о себе, пугается, радуется и плачет, и все это по-настоящему, и все это понарошку; но ничего этого уже не будет, следующей зимой, быть может, тот же снег, а в здании этом, не важно, что-нибудь, но за окнами — снег, и следов его на снегу уже не будет, а сам он уже в Америке, в это самое время, на другой стороне Земли, антиподом, в каком-нибудь солидном университете, с его английским и репутацией это просто, будет обеденный перерыв, ровно через год, он пойдет в кафе, он возьмет кофе. Ясно представил чашку, в которой подают ему кофе, белая чашка, но почему-то совершенно по-московски отбит край. Он так ясно это видел, что даже зажмурился.
Побрел ко входу в кинотеатр, на следы уже не оглядывался. Вошел в фойе, отряхнулся от снега. Батон был еще теплым.
Домой он в этот день возвращался поздно, как обычно. Лифт не работал, и он долго поднимался по каменным ступеням. Отдыхал на площадках, давал себе слово бросить наконец курить.
Отворил дверь тихо, осторожно, очень надеясь, что дочка дома, спит и видит сон, который он ни в коем случае не потревожит. Но дома не было никого. И все-таки он ходил тихо и даже не включил в комнате верхний свет, только торшер, словно пытался себя обмануть. Он принес купленный днем хлеб. Отрезал пару ломтей. Горбушку посыпал сахаром, поставил на огонь чайник. Он вспомнил, что сразу после войны им в школьном буфете выносили к чаю поднос с хлебом, посыпанным сахаром. Пирожные детства.
Он ел это пирожное, пил крепкий чай, мял в пальцах американскую сигарету. И думал, что дело не в трусости. Затрезвонил телефон. Он схватил трубку. Миша.
— Здравствуй, Костя. Ты никогда не вел дневников? Я считаю это дело безнадежным, но веду, привычка. Подробнейшие. У меня две сотни тетрадей, можешь представить? Иногда я перечитываю, за какой-нибудь год, бывает интересно, книга моей жизни, которую я позабыл, бумага и чернила помнят лучше, французы правы. Но это все известно, это мы уже говорили с тобой, в прошлом хотя бы году. Если верить моему дневнику, хе. Я перечитал из-за убийства. Записи времен съемок. Дневник воскресил поразительный эпизод. Итак, пять лет назад я вышел из гостинцы в городе N. Натурные съемки были уже завершены, наутро поезд нас увозил в Москву, а ночью мы все стеснились у меня в номере, пели, ели, пили и разговаривали, и что-то я подустал от этих всех дел, и от пения, и от разговоров, и от пития и вытащил себя из гостинцы, и объяла меня тишина. И даже говор из нашего окна не мог ее потревожить, так как окно выходило на другую сторону, а на этой стороне за окнами все, кажется, спали. И это я тебе читаю уже свой дневник. Я решил прогуляться по тихой ночной улице и отправился по ней, разглядывая неторопливо дома и палисадники, освещенные фонарями на деревянных столбах. Я услышал шаги и обернулся на ходу. Вслед за мной по тротуару шел долговязый человек, я узнал его скорбное лицо, когда он вошел в круг света. Во время съемок он случайно попал в кадр, столь выразительную фигуру нельзя было не запомнить. Я шел и слышал его шаги за спиной. Я пошел тише, но и шаги за спиной замедлились. Я оглянулся. Он был метрах в десяти от меня. Я прибавил ходу, он не отставал. Я свернул на открывшуюся вдруг боковую тропинку. На ней шаги мои погасли. Тропинка оказалась тупиком, я уперся в глухую стену сарая. Оглянулся и никого не увидел. Мне послышался скрип и шорох, но может быть — из сада, вдоль него шла тропинка. Я вернулся по ней к освещенной улице. Моего преследователя на ней не было. Я постоял в одиночестве и вернулся в гостинцу. В Москве я рассказал эту историю Андрею. Он ее запомнил. Или забыл. Не важно. Факт тот, что он снял по ней целый фильм, и этот фильм его прославил.
— Андрей отказался давать у нас премьеру.
— У него должна была быть премьера?
— А ты не слышал?
— Ты же знаешь, я никуда не выхожу, и ко мне никто не ходит. Это к Андрею студенты ездят бесконечно. Его Аня их подкармливает, святая женщина.
— Я отправлял тебе приглашение.
— У нас из почтовых ящиков всё тащат.
— Я и звонил тебе.
— Не помню.
— Открой дневник.
— Издеваешься?
— Извини.
— Почему Андрей отказался?
— Уперся. Не хочет, чтобы его фильм рождался в зале, где убили.
— А убили как раз на моем фильме. Символично.
— Не знаю. Тебе виднее.
— Тебе пригодится моя история?
— Позвони следователю. Ему пригодится.
— Позвоню.
— Я тут подумал, что мне назначить вместо премьеры, чтобы публика не ушла, чтобы билеты не сдавали, и решил опять этот твой фильм поставить. В кассе, конечно, повесим бумажку, что так и так, премьера отложена из-за убийства. Зачем скрывать? Можете посмотреть фильм, на котором убийство произошло. Что ты смеешься? Надо же мне как-то собрать зал.
— Думаешь, останутся?
— Понятия не имею. На этот твой фильм всегда публика идет. Любят.
— А когда бумажку повесишь?
— Да я уже повесил.
— А вдруг я скажу нет.
— А вдруг не скажешь? Нет, правда, ты же не против?
— Удивительно, что его так смотрят. Не понимаю. Лично я его не люблю. Нелюбимое дитя. Мне он кажется уродом. Объясни мне как киновед.