Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 3 2005)
Шрифт:

Хаос шевелится совсем рядом, иногда напоминая о себе глухим рокотом, иногда поднимаясь на поверхность и разрушая последние связи между людьми, поглощая героев с головой. Грань между спокойной рассудительностью и самообманом, вменяемостью и безумием едва приметна, “неподражательная странность” легко просачивается сквозь самую невинную ситуацию и разговор. Героиня рассказа “На посту”, женщина в темном платочке и пальто, несет нелегкую службу — в точности по Антону Павловичу Чехову, упомянутому в тексте: “звонит в колокольчик, напоминая о чужой беде”. Причем делает это довольно своеобразным способом — в дорогом магазине обращается к явно состоятельному покупателю с одной и той же просьбой: “Вы мне не подарите пакет молока…” Ошарашенный покупатель обычно сбегает, но долг исполнен, о чужой бедности человек извещен, и с чувством собственного достоинства женщина отправляется в другой магазин. “Кто-то же должен…”

В книге

Шкловского нет ни нравоучений, ни путеводительных символов, намекающих на то, что бы все это значило. Недаром и концовки его рассказов — это, как правило, вздох, всхлип, покачивание головой, восклицание или прямой вопрос, который только смазывает едва начавший проклевываться смысл. Шкловский как будто и сам открыто признает: его задача — задать вопрос и оставить читателя наедине с вопросительным знаком, этим иероглифом тайны. Оттого-то писателю не до внешних деталей, не до блеска глаз, покроя пальто или злободневных примет современности — он работает в ином пространстве — пространстве человеческого сознания, подсознания, шорохов и звуков, раздающихся в областях заочных, существующих отдельно и независимо от того, какое на дворе тысячелетие. Эхо этих таинственных шумов и созвучий отдается и в мистических совпадениях, встречах — и тут уж писатель скорее окликает Достоевского, хотя мистика у Шкловского лишена такой околдовывающей внутренней красоты и рядится в самые невыразительные одежды, прячется в самые обыденные мотивировки.

В книге недаром так много больных, одиноких, пожилых — они ближе к смерти, к тому заветному порогу, за который автор заглядывает с предельным напряжением и интересом, вновь и вновь убеждаясь в том, что смерти не существует, умершие остаются с нами. Рассказ “Цепь” в деталях описывает, что изменилось в дружеской компании после внезапной смерти всеобщего любимца, безотказного Льва. Друзьям его мучительно не хватает, и они не очень-то понимают, как быть с его милой и по-прежнему привлекательной вдовой. Последняя фраза рассказа — “К тому же и Лев вот-вот должен был объявиться, где-то он задерживался…” — внезапно смешивает все карты.

Неожиданность такого финала отчасти разъясняет рассказ “Вместе”: у героя по имени Б., душевно привязанного к своим многочисленным родственникам, друг за другом умирают отец, сестра, тетка, какие-то более дальние родные, наконец, бывшая жена. Как вдруг, в одном из разговоров за кружкой пива, Б. признается приятелю, что все его покойники живут у него дома, берут телефонную трубку, отвечают, но никогда не подзывают к телефону его самого. Приятель вспоминает, что и в самом деле Б. никогда не бывает дома, хотя трубку действительно кто-то все время снимает и сообщает, что Б. только что вышел, вернется через два часа…

Чертовщина? Да нет, у Шкловского самое обычное дело, материализация представлений о бессмертии человеческой души, о том, что связи, существующие между людьми при жизни, не исчезают и после их ухода. Здесь действует та же логика, что и в “Питомнике”, где собаки, по сути, просто расставили точки над “i”, тайное сделали явным, “узаконив” внутреннюю разлуку супругов внешней. Какова доля мистики в этих историях — решать читателю, потому что даже самым странным вещам даются вполне прозаические мотивировки: в конце концов, Б. мог переутомиться и начать нести приятелю чушь, ведь ничто не указывало на то, что люди, поднимающие у него в квартире телефонную трубку, — посланцы с того света. Даже когда Б. внезапно и словно навсегда исчезает и по телефону звучат только длинные гудки, рассказчик не слишком удивляется: “Нет человека, и нет. Может, в командировке, может, переехал, не исключено, что и вообще куда-нибудь совсем далеко, за океан например, бывали случаи”. Разгадки мы, разумеется, так никогда не узнаем, ее поглотит вездесущая фата-моргана.

Фата-морганическая стихия ненамного отступает, пожалуй, лишь в последней вещи книги — повести “Лапландия. (История одной болезни)”. В центре повести не вяловатый герой со стертым именем и лицом, но яркая и экстравагантная женщина, сокрушительница условностей, нарушительница порядка, независимая, доверчивая, очаровательная Леда — с подробно прописанной внешностью и характером. Однажды Леда узнает, что смертельно больна, и меняется на глазах, все чаще оборачивается в прошлое, “примеривает небытие”, заглядывает в светящиеся окна чужих домов (“маячки в бездне мироздания”), которые для нее — образ непоколебимости земного мира. В конце концов Леда уезжает лечиться в Америку (или умирает — но не все ли одно?), однако для любящего ее героя она по-прежнему рядом, герой продолжает вести с ней виртуальные разговоры, потому что смерти как не было, так и нет.

Вся “Лапландия” — пространный, тщательно и любовно выписанный портрет, светлое поминовение ушедшей. В том, что книга замыкается именно так, наверное, есть своя логика: царящая в рассказах стихия обезличенности, отчуждения сменяется

в повести теплым, человеческим, личным. Из оледенелых просторов полного необъяснимых тайн мирозданья читатель попадает в обжитое пространство Лапландии (так героиня зовет свою дачу), из которой, впрочем, тоже не возбраняется заглядывать за непроницаемую завесу, разыскивая в бездне свои маячки.

Майя Кучерская.

Жить — не судить

Е. В. Белякова. Церковный суд и проблемы церковной жизни. [М.], Издание Круглого стола по религиозному образованию и диаконии ОВЦС МП, 2004, 664 стр. (“Церковные реформы. (Дискуссии в Православной Российской Церкви начала XX века)”).

 

Приговор без суда и следствия — фразеологизм русского XX столетия, примета его правового беспредела. Но закон ограждает человека от власти бесправия только тогда, когда суды не из числа Шемякиных. Стародавняя российская проблема: а судьи кто? — касается и внутрицерковного порядка. Отсутствие в отечественной Церкви канонического судебного устройства привело если не к параличу церковной жизни, то к ее умалению. Увесистый труд Елены Беляковой посвящен описанию попыток реформирования церковного права и аппарата церковного управления, предпринимавшихся на протяжении более полувека: 1865 — 1917 годы. Любопытно, что издан он “МИДом” Московского Патриархата и на средства известного католического фонда “Христианская Россия”. Что это: сигнал о необходимости перемен в российской церковно-общественной жизни или дипломатическая игра с “заграницей”?

Так или иначе, книга затрагивает важные стороны церковной практики, соотнося их с религиозным идеалом. Описания автора касаются прошлого, однако актуальность затронутых вопросов несомненна. Прежде всего возвращением внимания современников к болевым точкам церковно-общественных и внутрицерковных взаимоотношений. У исследования есть одна особенность, характерная для многих нынешних монографий на церковную тему: конспективность изложения, пересказ дореволюционных источников и отказ от собственного анализа проблем, особенно в их современном разрезе. Все же Белякова — серьезный автор, и там, где пробивается ее научная рефлексия, повествование становится остро злободневным. Впрочем, она обоснованно указывает и на другую сторону подобной, сугубо цитатной, методики подачи материала: “Предлагаемую… работу нужно считать не завершением, а началом исследования. Автор стремился не к тому, чтобы высказать свое суждение по сложным и противоречивым вопросам, а к тому, чтобы донести до читателя мнения и позицию людей, участвовавших в дискуссиях начала XX века… Их яркие выступления остались в архивных фондах и неизвестны читателям… Сделать эти документы доступными, ознакомить с их содержанием — задача данной книги”.

Белякова подчеркивает, что в советской действительности вокруг Церкви “слишком долго длился период молчания”, поэтому, чтобы “вернуться к обсуждению проблем церковной жизни, нужно заново учиться говорить”.

Попытки канонической реформации в русском православии берут свое начало с намерения переустроить церковный суд на началах “древнехристианской демократии” и лежат в русле общей судебной реформы, проводившейся правительством Александра II. Российская Церковь, будучи частью государственного механизма, руководствовалась в своей деятельности не внутренними законами, идущими от Вселенских Соборов, а ведомственным Уставом духовных консисторий. Консисторский суд стал для общества притчей во языцех: в ходу были анонимные доносы, клевета, соображения личной выгоды. Поэтому многочисленные “комитеты” и “совещания”, вплоть до Поместного Собора 1917 — 1918 годов, стремились привести церковное судопроизводство в соответствие “с принципами светского суда, то есть в проведении разделения административной и судебной власти, гласности и выборности судей”.

Обсуждение проблем церковного суда вызвало в широких общественных кругах пристальный интерес и к другим сторонам русского церковного устройства. Вслед за участниками дискуссий прошлого Белякова рассматривает многие болезненные “узлы” русской церковно-общественной жизни. Это брак и развод, второбрачие священников, монашество епископов, роль и место женщины в Церкви, дисциплина поста, возможность молитвы за инославных, оправданность существующей системы награждений духовенства и системы духовных наказаний (епитимий) и даже, казалось бы, второстепенный вопрос об одеяниях священнослужителей. Современному человеку трудно представить, что нерешенность любой из перечисленных проблем создавала определенное напряжение во всем российском обществе, а предельно жесткие нормы семейного права, основанные на его церковном понимании, явились, хотя и опосредованно, одной из причин революционного взрыва.

Поделиться с друзьями: