Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир (№ 6 2008)
Шрифт:

Фидлер, гимназический преподаватель и переводчик русской литературы на немецкий язык, на самом деле был рожден то ли этнографом, то ли и вовсе энтомологом. Хоть он и писал о себе, что всю жизнь “фанатически поклонялся любому писателю” и современники склонны были видеть в нем “маньяка”, гоняющегося за литераторами с бесчисленными альбомами автографов, но в его дневниковых записях нет никакой экстатичности, скорее безразличие, переходящее в брезгливость:4 “Появился также Южаков, совершенно пьяный, со следами блевотины на бороде, и полез ко мне целоваться своим терпко пахучим ртом; еще немного — и меня самого бы вырвало”. Да и насчет литературных достоинств своих “персонажей” автор дневника, как правило, не заблуждался: “Потом читали стихи — сплошь товар второго сорта”.

Это,

однако, вовсе не мешало Фид

леру день за днем, десятилетие за десятилетием фиксировать все, имеющее хоть какое-то отношение к литературному быту, точнее — к быту литераторов. Огромный (немецкое и русское издания вместе включают лишь две трети текста) дневник его представляет собой удивительный и ни на что не похожий документ, порожденный причудливым сочетанием немецкой дотошности с русским литературоцентризмом.

Любой мемуарист отсеивает не относящуюся, по его мнению, к делу информацию, но Фидлер — другое дело. Фильтр у него то ли отключен, то ли отсутствует изначально, что и придает его свидетельским показаниям такую ценность. У Невежина “закапала кровь из носовой перегородки — он плюнул на носовой платок и приложил его к носу”. У Будищева на шее опухоль, у Южакова на лице “омерзительные прыщи”, у Вилькиной живот “весь в отвислых складках, „как у кенгуру””. Леонид Андреев не вычищает грязь из-под ногтей и курит за обедом, в перерывах между блюдами. Тихонов пьет пиво, Чехов — вино с сельтерской, а Сафонов и вовсе кефир — ничего другого после многолетнего пьянства желудок не принимает. Смех Владимира Соловьева напоминает “совиный плач”, а Горький при разговоре постоянно делает носом резкое “тнх”.

Натурально, писатели при столь пристальном рассмотрении являют зрелище вполне неприглядное. Собравшись вместе, они пьянствуют, пошлят и хвастаются любовными успехами, оставшись вдвоем с собеседником, злословят про коллег: “Сегодня зашел к Мамину <…> Он [Мамин] сказал про Короленко и Горького, что они — сволочь, а не писатели”. “Вечера Случевского” и вовсе оказываются мужским клубом со всеми положенными приметами жанра — какая там лирика, сплошные сальные экспромты.

В этом содоме Фидлер пытался соблюдать приличия и не позволял вписывать в свои альбомы всяческие непристойности — мол, дочка может прочесть. И за писателями он вовсе не гонялся, напротив, от особо назойливых раздатчиков автографов приходилось спасаться бегством: “Вчера — именины Измайлова. Когда я стал подниматься к нему, то увидел, что на лестничной ступеньке сидит пьяный Куприн, прислонившись спиной к стене <…> Увидев меня, Куприн залепетал: „А!.. Давай сюда твой альбом!” Но я прошмыгнул наверх”. Улизнуть, впрочем, удавалось не всегда, и тогда литературному коллекционеру приходилось ради нравственности дочки идти на подлог: “Мамин написал <…> такую гнусную пошлость, что мне придется совершить фальсификацию: изменить одно слово”.

Существует старинный анекдот про еврея, которого друг-христианин уговаривал креститься. “Знаешь, мне трудно принять это решение, — сказал еврей. — Схожу-ка я в Рим, посмотрю на папу, на его двор, на кардиналов. Надеюсь, вид этих праведников меня окончательно убедит”. Он ушел, а друг его загрустил: придет еврей в Рим, увидит царящие там нравы — и навсегда отвергнет мысль о переходе в христианство. Через некоторое время еврей вернулся. “Ну как?” — спросил его друг-христианин. “Я крещен”, — ответил еврей. “Крещен?” — удивился друг. “Да. Я посмотрел на папу, на кардиналов и понял, что если даже эти люди не смогли разрушить Церковь, значит, ваша вера действительно истинна”. Сходное ощущение производит и дневник Фидлера. Если, год за годом общаясь с этими дикими людьми, автор дневника продолжает подбирать за ними окурки и коллекционировать палки, которыми они избивают друг друга (и то и другое правда), — вероятно, в литературе и впрямь что-то есть.

Б р ю с о в с к и е ч т е н и я 2 0 0 6 г о д а. Ереван, “Лингва”, 2007, 540 стр.

Новый выпуск ереванских “Брюсовских чтений” получился содержательнее и ровнее предыдущего. Особенно удачна предпринятая Н. А. Богомоловым републикация мемуарного очерка Б. Погореловой-Рунт из “Нового

русского слова” за 1952 год. Не слишком достоверные в деталях, воспоминания брюсовской свояченицы, как констатирует Богомолов, воспроизводят тот образ Бальмонта, который сложился в доме Брюсовых. Об этом свидетельствуют и приведенные в предисловии “бальмонтовские” фрагменты дневника Брюсова, выпущенные или купированные при его публикации в 1927 году. Бальмонт предстает в них исключительно пьяницей,

буяном, хамом, да вдобавок и импотентом (последний штрих автору дневника сообщила Е. И. Образцова, брюсовская любовница, которую он одолжил Бальмонту). Впрочем, Брюсов бальмонтовский алкоголизм скорее одобряет: “Вообще он Бальмонт перед началом припадка и после. Во время — он отвратителен. Вне припадка он скучен”. О том же самом, только чуть менее ярко, пишет и Погорелова. Совершенно “фидлеровская” публикация.

И в а н К о н е в с к о й. Стихотворения. Вступительная статья, составление, подготовка текста и примечания А. В. Лаврова. СПб., Издательство ДНК; М., “Прогресс-Плеяда”, 2008, 298 стр. (“Новая библиотека поэта”).

И. И. Ореус, писавший под псевдонимом Иван Коневской и утонувший в лифляндской речке, не дожив до двадцати четырех лет, представляет собой одно из самых удивительных и загадочных явлений в русской поэзии. И дело здесь не в мере таланта — стихи его для “просто читателя” любопытны, но не более того.

Феномен Коневского — в полном выпадении из ближнего контекста, в степени непохожести на соседей слева и справа, то есть вообще ни на кого, включая первых символистов, к которым он был близок биографически и с которыми поныне соседствует в нашем историко-литературном восприятии. Впрочем, в соотнесении с символистами есть свой резон — на прочих поэтов 1890-х годов, что “надсоновцев”, что “фетовцев”, Коневской похож еще меньше.

Можно, конечно, пытаться определять Коневского через предшественников и говорить о его поэтике как о трансформации и предельном сгущении манеры Баратынского и Тютчева. Но и такой подход едва ли объясняет, каким образом мог появиться в русской поэзии рубежа XIX — XX веков этот юноша, не имевший, кажется, ни малейшего отношения ни к чему, что происходило в современной ему литературе.

Возможно, теперь разбираться в этой загадке станет чуть проще — томик “Библиотеки поэта” снабжен подробным предисловием и комментариями, а канонические тексты сопровождаются черновыми вариантами. Недостатков у этого великолепно подготовленного издания, собственно, два. Во-первых, на титульном листе название превращено в “Стихотворения и поэмы”, хотя поэм Коневской не писал. Этот промах, впрочем, исправлен в выходных данных.

Вторая печаль связана со спецификой серии. Дело в том, что единственный прижизненный сборник Коневского “Мечты и думы” был, как сказано в аннотации, “внутренне мотивированным объединением” стихов и прозы и куда резоннее смотрелся бы, скажем, в “Литературных памятниках”, воспроизведенный как единое целое с приложением всех сохранившихся текстов Коневского, не вошедших в ту книгу 1900 года. В нынешнем же издании из прижизненного сборника оказался изъят большой раздел “Умозрения странствий”, целиком состоящий из прозаических текстов. Едва ли после настоящего тома кто-то в обозримом будущем вновь возьмется издавать наследие Коневского, и, таким образом, проза его как минимум на несколько лет останется без того образцового научного аппарата, которым отныне снабжены его стихи.

Б а ш н я В я ч е с л а в а И в а н о в а и к у л ь т у р а С е р е б р я н о г о в е к а. СПб., Филологический факультет СПбГУ, 2006, 384 стр., с ил.

Этот сборник, состоящий по большей части из работ весьма высокого уровня, тем не менее в первую очередь привлекает внимание не содержанием, а оформлением. Так научную литературу, по крайней мере гуманитарную, у нас не издавали очень давно: суперобложка, мелованная бумага, большие поля, запечатанные форзацы, едва ли не альбомное обилие иллюстраций, цветных и черно-белых, фотографии авторов статей… Правда, и цена, соответственно, рекордная, под тысячу, — но за такое роскошество, право слово, не жалко.

Поделиться с друзьями: