Новый Мир ( № 7 2009)
Шрифт:
Процитируем навскидку один отрывок из “Скутаревского”: так легко, иронично и полнокровно в Советской России не писал тогда никто. Речь идет о женитьбе молодого ученого Скутаревского, эдакий флешбэк в романе: “Тем же летом к Петрыгину приехала сестра, курсистка Аня. Она была чернявая, вроде жужелицы; некоторое неблагополучие с ушами она искусно драпировала блестящими, точно лакированными волосами. Стояла затянувшаяся весна; легкий зной перемежался с дождичками; ежевечерне влажная дымка стлалась над полями внизу. Все цвело — кусты, лужи, дворник Ефим, небеса, жирная остролистая, как бы нафабренная трава вокруг крокетной площадки, деревья цвели, птицы… казалось, еще ночь— и зацветут вовсе неодушевленные предметы. А едва по небу глубокие, с грустинкой, проступали ночные
В такую-то ночь Аня пришла к нему в беседку.
Она считала себя передовой девушкой, мораль она сводила чисто к физиологической гигиене. Она сказала, что молодость длится до поры, пока не чувствуешь бремени материи, из которой сделан; Скутаревский удивился, про это он нигде не читал, ему понравилось. Она запутанно выразилась, что мещанство — непременное качество каждого индивида на одной из Гераклитовых ступеней; Скутаревский смолчал, потому что, кроме электронов, он не интересовался ничем, и все греки представлялись ему одинаковыми гипсовыми лицами. Она спросила, нравится ли она ему; он признался сконфуженно, что в общем она довольно благоприятно действует ему на сетчатую оболочку… В полночь началась гроза; беседка не протекала только в одном месте, над кушеткой, где спал молодой человек. Аня задержалась. Она ушла на рассвете, босая… прыгая через лужи. Сергей Андреич стоял на пороге, смотрел, как мелькают ее твердые желтые пятки, и смятенно теребил какие-то цветы, высокие и мерзкие, точно сделанные из ломтиков семги. В кустах шумели дрозды… И ему очень хотелось догнать Аню и извиниться; он еще не верил, что это уже навсегда. За утренним чаем все переговаривались; челядь подносила ему первому. Тетка, которой Сергей Андреич и раньше желал тихого конца, посреди бела дня завела аристон. Петрыгинская собака до непотребства семейственно лизала ему руки; он отдергивал их, она рычала. Сергей Андреич со страхом ждал, что сейчас ему вынесут пахучий, в копну размером, фиолетовый букет”.
Как этой замечательной писательской походки было не заметить — совершенно неясно!
Но не замечали и продолжали о своем.
И не только критики, но и братья-писатели.
В. Каверин, будущий автор “Двух капитанов”, в числе иных обозначивший свою критическую по отношению к Леонову позицию, сетовал: “Он подошел с готовыми представлениями к изображению людей науки <…>. Несмотря на внешнюю точность, научный материал романа лишен той своеобразной конкретности, которая могла бы заинтересовать читателя и которая составляет всю силу этого материала. Мне кажется, что некоторое равнодушие автора к тому, чем занят его главный герой, передается в этой книге и читателю”.
Характерно, что читателей тоже спросили, как, мол, им книжка Леонова. В те месяцы рабочим одного из заводов раздали несколько книг: “Мои университеты” Горького, “Поднятую целину” Шолохова, “Скутаревского” Леонова, “Железный поток” Серафимовича и еще несколько менее знаменитых сочинений…
Как ни удивительно, рабочие книгу Леонова восприняли с интересом: по крайней мере по числу благоприятных отзывов Леонов, наряду с Горьким и Шолоховым, лидировал.
“Читатели отмечают „трудность” книги, хотя чувствуют ее значительность”, — отчитывались по этому поводу в прессе.
Были, конечно, и такие отзывы рабочих: “Книга написана похвально, но я просил бы автора писать попроще, иногда бывает непонятно, что он хотел сказать, а гадать неохота (например: фагот, скерцо, космос, антреприза)”.
Или: “…книга мне понравилась своею правдивостью, но много я над нею попотел!”
Или: “Сначала читать трудно, но, как привыкнешь к авторским штукам, — ничего, нравится”.
А вот отзыв квалифицированного рабочего: “Книга значительна тем, что она заставляет думать о многом, не имеющем прямой связи с темой книги. Книга рождает бодрые мысли. Достоинство книги в том, что она ставит проблему, недостаток ее — в том, что она ставит слишком много проблем ”.
Сдается, что в конечном итоге Леонов предпочел бы квалифицированного рабочего читателя читателю нерабочему и политически ангажированному до изжоги.
Любопытно опять же, что в одной из первых английских рецензий на перевод “Скутаревского” рецензент Артур Руль говорит словно бы образованный рабочий с московского завода: “Леонов сложен; его довольно трудно читать, как мне кажется, местами он раздражает своим „натур-лиризмом”, своей настойчивостью, с которой он одушевляет неодушевленные предметы, своим слишком тщательным антропоморфизмом. Но в этой книге есть красота и сила, и если у вас есть терпение для того, чтобы пробраться чрез эту серую тундру слов, то вы почувствуете здесь волнующий дух революции”.
В российской же прессе критический шум продолжался с переменными обострениями почти весь 33-й год.
На тему “Скутаревского” прошло два диспута, созванных оргкомитетом Союза советских писателей.
Упомянутый Исаак Нусинов сделал специальный доклад, попытавшись неустанно втаптываемого во грязь Леонова защитить.
Первый диспут случился 28 декабря 1933 года. После Нусинова появился поэт Семен Кирсанов, который был бурен, но краток. В частности, он сообщил, что в произведении “не нащупывается ни тема, ни проблема, ни замысел”.
Кирсанова сменил уже известный нам Мунблит и с выражением пересказал свою статью в “Литературке”.
Отчитываясь о диспуте, “Литературная газета” от 11 января сообщает о дальнейшем его ходе: “По мнению выступавшего затем т. Коваленко, основной типаж и образы, выведенные в „Скутаревском”, автору не удались. <…> Тов. Шкловский заявил, что он не чувствует в романе органического дыхания. Произведение сделано из кусков, искусственно соединенных. <…> Тов. Кирпотин считает, что неудача „Скутаревского” вызвана, прежде всего, запоздалым его появлением”.
Заметим, что, помимо Кирсанова, в дискуссии приняли участие либо те, кто уже отписался (лучше сказать — оттоптался) по Леонову, либо те, кто собирался это сделать.
Так, критик Борис Коваленко печатно, в одном из журналов, скажет следующее: “От романа „Скутаревский” мы должны требовать больше, чем от „Соти” и „Саранчуков””.
Автор “Скутаревского”, по мнению Коваленко, “выявил необычайно низкий и примитивный уровень в трактовке соотношения искусства и интересов социалистического строительства <…> Леонов идет по линии искусственного усложнения типа (типа советского ученого, имеется в виду. — З.П .) привычным методом внесения элементов странного, необычайного, фантастического, полубредового; он реставрирует своего мелкого человека и скатывается к дешевому психологизму и авантюризму. Кончается по-своему высококультурный ученый Скутаревский, и начинается мелкий бес, мистифицированный мещанин. Он неумно чудит в опере и выливает „лирическую неудовлетворенность жизнью” игрой на „драндулете”, он юродствует при встрече с руководящими работниками („начальством”) и сыплет пошлыми, обывательскими сентенциями на политические темы…”
Надо сказать, в последнем утверждении Коваленко прав: с советскими реалиями Леонов по-прежнему едко забавляется. Приведем несколько примеров.
В самом начале книги прямо в бане происходит убийство калеки-полковника (попался, белогвардеище поганое!). Коваленко задается вопросом, что это — “естественность и необходимость, соответствие революции природе вещей или, наоборот, бессмысленная жестокость?”. Да уж, редкая необходимость: убить в бане калеку…