Новый Мир ( № 7 2009)
Шрифт:
В четвертой главе романа появляется слухач и стукач — сидит опять же в бане и ко всем прислушивается.
После выступления Скутаревского в президиум присылают записку, где просят напомнить, в каком сочинении Бебеля сказано, что для построения социализма прежде всего нужно найти страну, которой не жалко (разумеется, у Бебеля подобного высказывания нет). В той стране, где происходит действие романа, в хлебе все чаще попадаются окурки (“этим „окурочкам” в романе придается особый глубокий смысл”, — цепко подметит Коваленко), “теперешний табак, по-видимому, ради экономии мешают с крапивой”, — продолжит в книге Леонов, и даже вода кажется героям какой-то шероховатой…
А образы большевиков,
Зато отрицательным героям позволяется произносить любые колкости, вроде вот этой, крайне насущной на те времена: “…у нас в случае катастрофы всегда привыкли искать виновников, а не спрашивать, почему это произошло”. И далее, о соцстроительстве: “Торфяную станцию приказывали проектировать на парафинистом мазуте. Я сделал четыре проекта и до последнего момента не знал, будет ли станция разрешена. С оборудованием четыре месяца крутили — заказывать здесь или импортное. Турбину, как невесту, выбирали… и это называется плановостью? Энтуазиастическая истерика…”
Сама атмосфера в романе какая-то липкая и тошная: Леонов это умел сделать, почти не обозначая чувства и не называя вещи прямым текстом. Коваленко вполне резонно заметит, что многомудрый Леонов незаметными мазками показал советскую действительность прямо-таки “убогой”!
Но вместе с тем в атмосфере романа разлито другое важное ощущение от реальности, которое Леонов определяет так: “жутко и весело”.
Жутко и весело! — это очень точно, это ощущение самого Леонова завораживало; и вот он выворачивал реальность наизнанку, пробовал на прочность, требовал от этой реальности многого, спрашивал по самой высокой шкале, а своим критикам ответил в самом романе устами брата главного героя, профессора — художника Скутаревского. Тот, в частности, говорит, что если ему нужно изобразить пустое поле — он его изобразит, а не станет размещать там, скажем, комбайн, иначе “я обману тебя же, мой зритель. Моя картина состарится прежде, чем высохнут ее краски. Тогда ты будешь глядеть на свой вчерашний день и вопить об отсталости искусства. Я даю тебе золотую монету, эталон, человеческое ощущение, а ты хочешь иметь купон от облигации внутреннего займа!.. прости, я не умею иначе”.
Этого, конечно, никто не слышал. Да и кого это могло волновать: умеешь — не умеешь. Делай.
Происходящее в России вокруг Леонова достаточно верно оценил из своего далека упомянутый выше Георгий Адамович: “Насколько можно судить по советским отчетам о диспутах и дискуссиях, многие литераторы пользуются тем, что положение Леонова „пошатнулось”, и сводят с ним старые счеты. Иначе трудно объяснить ту настойчивость и даже явную радость, с которой они говорят о „неудаче”, о „срыве” или „необходимости четкой перестройки””.
Вслед за первым прошел еще один диспут, такой же злобный и хамоватый по отношению к Леонову.
Но в итоге “Литературная газета”, первая выступившая в этом многоголосье, вынуждена была опубликовать 5 февраля 1933 года статью “Об одной дискуссии”, где писала: “…слишком явно несоответствие между резкостью тона и неразборчивостью в выражениях у многих критиков, нападавших на „Скутаревского”, и благополучным, елейно-клейким тоном критических статей о других писателях”.
Как мы понимаем, автор статьи в “Литературке”, редактор газеты А.Селивановский, использовал имя Леонова, чтобы ответить “лефовцам” и “формалистам”, обрушившимся на роман.
Скорее всего, это была спланированная свыше акция. Быть может, кто-то вспомнил, что написание письма памяти жены вождя инициировал все-таки Леонов? И его решили немного прикрыть от ударов?
“Как симптоматично, — писал Селивановский, — что совпали критические голоса Катаняна и Виктора Шкловского!”
Партийный аппарат уже начинал вслед за РАППом давить на любых крайне ретивых ревнителей “левого” искусства. И у власти имелись некоторые основания самых резвых критиков от Леонова отогнать, чтоб не попортили шкуру тому зверю, который еще может пригодиться самим.
Спланированность акции подтверждает и тот факт, что позицию Селивановского спустя пару недель частично поддержал критик Владимир Ермилов в “Правде”: в этой газете точно публиковались материалы, выверенные до буквы там.
Ермилов отвадил критиков ругать Леонова с крайне левых позиций, хотя сам еще раз роман поковырял брезгливым пальцем.
В те дни Леонову позвонил Иван Гронский — ближайшее доверенное лицо Сталина, редактор газеты “Известия” и журнала “Новый мир”, председатель Оргкомитета Союза советских писателей. Он зазвал Леонида Максимовича в гости — к Гронскому как раз делегация грузинских писателей приехала.
Когда Леонов пришел, дом уже был полон, сидел в числе прочих приглашенных и Карл Радек. В свое время он был секретарем Коминтерна, потом попал под чистку как троцкист, в 1930-м его простили и восстановили в партии. Он много писал и в “Правду” и в “Известия” и по-прежнему обладал реальным политическим весом.
Леонов слышал от знакомых, что Радек готовит разгромную статью о “Скутаревском”, и, само собою, этого удара опасался более всего.
Сели, выпили, вскоре явился еще один гость — глава секретариата Сталина Александр Поскребышев: лысый, приветливый, курносый.
— Радек, — вдруг так, по фамилии, окликнул Карла Поскребышев,— ты роман “Скутаревский” читал?
—Читал, — ответил Радек, который напоминал бы профессора Паганеля, когда б не безжалостные и ледяные глаза, — и у меня есть критические замечания.
— Ничего ты в нем не понял, — отрезал Поскребышев, который, казалось, ответ Радека знал заранее. — Отличный роман.
Так, предположим мы, от Леонова отвели удар.
Зато он нажил себе в лице Радека врага. Другое дело, что Радеку жить оставалось совсем немного; но кто об этом знал в 1933 году.
Тем более что даже это заступничество сверху не означало, что от “правильной” партийной критики Леонов будет теперь избавлен раз и навсегда. Его поминали то так, то сяк еще полгода. Апофеозом критики стало письмо, опубликованное в “Комсомольской правде” 15 июня 1933 года. Автором письма якобы являлась “комсомолка Женя”, которой не понравилось, как ее, среднестатистическую советскую девушку, описал Леонов: “Вот сшибли вы меня на дороге, опрокинули в канаву, подобрали и втащили-таки в свой роман! Вы бросили меня под ноги Скутаревскому, на порог его нового рождения, чтоб, блуждая по роману, спотыкались о меня все ваши герои, от некулюжего Черимова до склизкого Штруфа.
<…> И знаете, тов. Леонов, я не была бы в обиде на вас, я радовалась бы нашей встрече, встрече писателя с комсомолкой, если бы… если бы вы узнали меня. Но, встретив меня на 146-й стр. своего романа и простившись со мной на 458-й, на протяжении 300 страниц и 19 глав бередя мною душевные раны и царапины всех обитателей вашей книги, окружив меня их косыми и подозрительными взглядами, оберегая даже меня от мелкой и жиденькой грязи их сплетен и подозрений, вы сами не дали себе труда приглядеться ко мне, узнать меня…”