Новый Мир ( № 8 2009)
Шрифт:
“Опасаясь заразить друзей самой прилипчивой и смертельной хворью лихолетья, — пишет Леонов, — сидел в своем карантине до поры, когда вдруг потянуло отдохнуть от судьбы. После нескольких проб наудачу наметился постоянный маршрут вылазок за горизонт зримости.
Стояла туманная погода с таинственно призывающей миражностью. Потрамвайно, с пересадками ехал до последней остановки и потом вдоль высоких новостроек, обреченной на снос деревенской ветоши и зеленых заборов птицефабрики, мимо пустыря с голыми бараками; и, помнится, сквозь знобящий зуд, смрад и лязг дорожных машин выходил наконец в моросящий загородный простор.
Так, к сумеркам, добирался я до старинного, в черте окружной железной дороги Старо-Федосеевского некрополя”.
Там повествователь романа встречает ангела. Может, так оно и было?.. Или он ждал его и не дождался?
11. “Идейно паршивый…”
…И вот смотрите, другой вариант судьбы Леонова: его все-таки убили тогда.
Представим себе такой вполне возможный исход.
Что в этом случае предшествовало гибели? Из пяти написанных пьес — одна вообще не пошла, четыре сняты с репертуара: первая, “Унтиловск”, — молча, “Половчанские сады” — со скандалом, а последняя, “Метель”, — с разносом государственного уровня.
Романы мягко прикрыты, и в “последние годы” жизни Леонова их переизданий не было, не говоря о ранних рассказах, которые последний раз выходили в 32-м.
Из десяти критических рецензий о Леонове девять было разгромных. Во второй половине 40-го его просто целенаправленно били по голове.
Лауреатом Сталинской премии стать не успел, а то, что однажды получил орден Трудового Красного Знамени, — так его не он один получил, но и Зощенко, и Тынянов, и Юрий Герман, и десятки, а то и сотни иных…
Общей истерии во время борьбы с врагами народа пытался избежать и если и замарался, то, конечно, меньше Толстого, Фадеева и Всеволода Иванова и не больше, чем Олеша, Новиков-Прибой или тот же Тынянов. Тем более что, как мы видели, к проворотам маховика приложили руку и Заболоцкий, и Платонов, и Зощенко, и даже Пастернак, и многие другие, внесенные ныне в литературные святцы.
Плюс ко всему прочему Леонов никогда не водил дружбы с чекистами, и од во славу Вождя не писал, и “Батум”, как Булгаков, даже не думал сочинять.
Зато теперь становится ясно, что именно по книгам Леонова, прочитанным спокойно, внимательно и беспристрастно, можно изучать то бешеное, трагичное, порой жуткое, порой величественное время. Он равно умел оценить и размах в реализации величественной коммунистической утопии, и слабость суетливой и жестокой человеческой породы, эту утопию реализующей. Книги Леонова равно далеки как от прямолинейной антисоветчины, так и от ортодоксальных соцреалистических полотен.
А если б еще жена Леонова сберегла от обысков архивы и годы спустя читателям бы досталась первая редакция повести “Evgenia Ivanovna” и несколько глав тогда еще называвшейся по-другому “Пирамиды”, тут уже совсем понятный бы коленкор получился: затравили большевики великого писателя. И разместилось бы имя Леонова где-нибудь меж Бабелем с Булгаковым и Пильняком с Платоновым.
Но Леонов выжил и пережил все. И только в том по большому счету оказался для кого-то не прав. Все остальное — детали.
Вообще же восприятие судьбы писателя исключительно через политическую призму кажется нам вопиюще абсурдным и даже стыдным. Выстроена некая оптика, где грех (грех ли?) принятия власти (именно советской власти) является фактором, определяющим отношение к писателю, причем зачастую — фактором вообще единственным. Вот так мы, значит, воспринимаем немыслимо разнообразный божественный мир. Ты получал советские ордена и был признан и издаваем — выходит, ты безусловно грешен и, значит, изыди из литературы! Освободи место для узников совести и невольников чести.
А, скажем, быть в жизни дурным и безжалостным человеком и раз за разом совершать человеческие подлости — это куда меньший грех? Получается, что это вроде как даже понятно и объяснимо: писатель все-таки, творческая личность...
Не хотелось бы впадать в морализаторство, но кто объяснит, отчего, скажем, не считается грехом неоднократное принуждение писателем собственной женщины к убийству зачатого ребенка, а, к примеру, депутатство в Верховном Совете СССР воспринимается как сделка чуть ли не с дьяволом?
Или вы скажете, что мы говорим о разных вещах?
Мы можем и согласиться. Да, о разных. Но согласиться только с одним условием. Если мы вместе признаем, что ни мы, поминая личную жизнь литераторов, ни вы, поминая их деятельность политическую, не говорим о литературе как таковой.
“В ожидании чего-то страшного, неотвратимого папа воспользовался возможностью уехать на месяц в Среднюю Азию”, — вспоминала дочь писателя, Наталия Леонидовна.
То было в середине декабря 1940-го.
Наверное, отъезд Леонова был извечным бегством русского литератора куда-нибудь в сторону юга, пустынь или гор.
Если не за стеной Кавказа — так хотя бы за далью любой другой голубой и далекой земли “сокроюсь от твоих пашей… от их всевидящего глаза… от их всеслышащих… ушей”.
Леонов едет в Самарканд, оттуда в Ташкент, в Ангрен, в Катта-Курган.
“Новый год мы встречаем втроем — мама, Лена, я, — рассказывала Наталия Леонидовна. — Мы с сестрой больны, у нас температура, лежим в постелях. Перед кроватями мама поставила табуретки, покрытые белыми салфетками, на тарелках какое-то угощение. Сама села рядом на наш маленький детский стульчик. Нам в первый раз разрешили не спать в новогоднюю ночь, но радости это не доставило. Мама подавленна, молчалива, боится завтрашнего дня, и, как бы она ни старалась скрыть от детей свои опасения, ее тревога и печаль передавались и нам.
Так пришел в наш дом 1941 год”.
В пути Леонова нагоняет номер “Литературной газеты” от 31 декабря.
В передовице цитируются слова председателя Совета народных комиссаров СССР Вячеслава Молотова о литературе: “Вместе с подъемом культуры выросли вкусы советского читателя и зрителя <…> Он принял „Тихий Дон” и „Севастопольскую страду” и забраковал идейно паршивую стряпню, появившуюся в драматургии”.
В середине января 41-го года Леонов возвращается в Москву, “идейно паршивый”.