Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Обходя молчанием вопрос о наличии (или отсутствии) в украинском модернизме национальной составляющей, Ростислав Михайлович ставит знак равенства между названными изъянами и национальным фактором. Правда, как искусствовед он интересуется украинским барокко XVII — XVIII веков, имеет также свое мнение — и высказывает его — о современном ему украинском необарокко, однако в последнем видит не национальную версию модернизма, чем на самом деле и было необарокко, а лишь поверхностное стилизаторство. Очевидно, что Ростислав Михайлович как профессионал-искусствовед равнодушен к национальному аспекту искусства, видимо не считая его существенным, а как человек он попросту невосприимчив к нему, это что-то вроде дальтонизма или отсутствия музыкального слуха.

Но вот что Ростислав Михайлович чувствует остро и осознает в полной мере: в советской реальности все это, увы, осталось «без почвы» и возврата нет. Отсюда — пронизывающие рассказ Ростислава Михайловича едкий скепсис, ощущение безнадежности,

неизбежного «конца эпохи», ощущение, во многом питающее его собственную «беспочвенность». Этот момент существенно важен для понимания не только образа героя и концепции повести «Без почвы», но и некоторых выходящих за ее рамки проблем, в частности для ответа на вопрос, поставленный в заголовке данной статьи.

Что мы знаем о Ростиславе Михайловиче — человеке, которому поручено повествование? Очень и очень мало. По сути, совсем ничего о его прошлом, о происхождении, семье, национальности, о его юности; кажется, она прошла в «городе на Днепре», однако это все. То же касается его возраста, что существенно; этому благополучному, довольному жизнью и самим собою мужчине, явно успевшему пожить на белом свете, но еще крепкому, как говорят — «в соку» («Я — массивный и дородный… в золотых очках, респектабельный и уверенный в себе»), — этому мужчине, похоже, порядком за сорок. Если описываемые в повести события происходят, как представляется, в начале 30-х годов, то у героя должна быть за плечами не такая уж короткая дореволюционная биография; показательно в этом смысле, что, мельком упоминая о своей учебе в университете, он называет его Петербургским . Об этом отрезке его жизни мы не знаем ничего. Не знаем и многого другого. Где Ростислав Михайлович служит и служит ли (тогда еще по дореволюционной привычке нередко так говорили: «служит», «служба»), ведь в Комитете по охране памятников он лишь консультант по совместительству. Чем, собственно, занимается как искусствовед (кажется, он историк и теоретик архитектуры, но это лишь наша догадка). На чем конкретно зиждется его авторитет, какими научными трудами и практическими делами в сфере искусства и архитектуры он заслужил почтительное отношение к себе окружающих, даже тех, кто ему не слишком симпатизирует, тем более единомышленников. Впрочем, единомышленников — в чем? И на этот вопрос нет ответа.

Нам неизвестна даже фамилия героя, просто — Ростислав Михайлович. Единственный случай в повести — всем остальным персонажам даны фамилии, пусть условные, псевдонимы, но за ними угадываются реальные лица. У героя нет никакой фамилии. Что это означает? То ли Ростислав Михайлович настолько известная и легко узнаваемая личность, что имени вполне достаточно. То ли, напротив, фигура героя как бы выводится из плоскости реальных отношений, приобретает обобщенный, знаковый смысл, это не столько живой характер, сколько образ-концепт. Или «бесфамильность» Ростислава Михайловича — это синоним его «беспочвенности», этнической неопределенности, родового беспамятства?

Очищенный от всяких признаков диахронии, образ Ростислава Михайловича предстает в синхроническом, сиюминутном срезе, в автохарактеристиках, суждениях, реакциях, поступках. Приглядимся к некоторым из них.

Первая глава повести — Ростислава Михайловича приглашают в комитет, где он числится консультантом. Его прихода здесь «ожидают нетерпеливо», хотя, если верить табличке над столом консультанта, он должен быть на месте и принимать посетителей «ежедневно с 12 до 3». Дописанное каким-то остряком ехидное «не» Ростислав Михайлович воспринимает спокойно: «Поправка… не расходилась с действительностью», она лишь подтверждала его особый статус в учреждении, и осознание этого факта приносит герою явное удовлетворение. Зато вопрос, по которому его пригласили, — предстоящая командировка в Днепропетровск на совещание по поводу Варяжской церкви, вызывает у Ростислава Михайловича недовольство. Он лениво открывает папку с материалами, перелистывает страницы, не читая. Да-да, церковь, безусловно ценный памятник архитектуры; да-да, Линник, как же, Степана Трофимовича он считает своим учителем; наконец, Днепропетровск, Екатеринослав — это же родная «почва», город его юности… Только зачем это все ему, Ростиславу Михайловичу? «Я зевнул. Разве все это меня касалось?..» Внимание переключается на машинистку Симочку, на ее длинные ноги в шелковых чулках — и решение принято: «Не поеду!» Впрочем, так же быстро оно меняется: «Харьков мне надоел. Погода стоит безупречная. Во мне просыпается жадное желание странствий».

Но уже первая встреча в Днепропетровске с местными защитниками Варяжской церкви, их пугающий энтузиазм заставляют Ростислава Михайловича горько вздохнуть: «И за что это мне?» Ситуация опасная, чреватая самыми катастрофическими и непредсказуемыми результатами… Для него абсолютно ясен и неприемлем смысл агрессивно-«напостовских» призывов Бирского; ясности нет в другом — не стоят ли за этими призывами «директивные решения правительства и партии?». Благоразумие, благоразумие и еще раз благоразумие… «Я высказываюсь очень осторожно. Я не говорю ни „да”, ни „нет”. Я обхожу острые углы… Я говорю и ногой нащупываю грань, за которой заканчивается твердая почва и начинается пропасть… Я закончил. Я говорил красноречиво и не сказал ничего!»

Кажется, только что произнесено было что-то о «твердой почве»… Кажется, Ростислав Михайлович боится эту почву потерять… Полноте, да разве она уже давно и окончательно не потеряна им, типичным человеком своего беспочвенного

времени, беспочвенного общества, беспочвенной психологии? Душевная пустота, равнодушие, моральный релятивизм, высочайшая степень цинизма и готовности к смене вех, взглядов, оценок, к любому компромиссу, в том числе и с самим собой. Да, Ростислав Михайлович иногда погружается в мрачные философские размышления о привычке современного человека «не иметь своего угла», о том, что этот человек «разорвал пуповину, связывавшую его с материнским лоном места», отказался «от чувства общности с землей», отрекся от «сознания своей тождественности со страной», от «родства с отчизной», предпочитая всему этому «бездомные странствия»… Но только не подумайте, что это душевные переживания, нравственная самокритика, — ни в коем случае, имеется в виду «современный человек» вообще, в широком, общецивилизационном смысле… Самому Ростиславу Михайловичу прокламируемое им чувство «общности с землей», с природой родного края чуждо. «…Я человек города… Я не люблю природы, какова она есть… Я выдерживаю природу исключительно тогда, когда она приспособлена для удобств человека… Природа должна быть комфортабельной». Как комфортабелен для него этот южный степной город, утопающий в аромате белой акации. Как комфортабелен номер гостиницы, где можно заказать на завтрак крепкий и горячий кофе, масло, «на котором еще блестят серебряные капли рассола», «редис, холодный и свежий», розовую шинку, сладкий омлет с конфитюром… Мотив «беспочвенности» неожиданным образом меняет свой вектор и смысл: философская тревога за судьбу культуры и человечества оборачивается апологией гедонизма.

Кстати об упомянутых героем «бездомных странствиях». Речь, конечно же, не идет о дальних экзотических странах, морях и океанах, Куршевелях или Мальдивах, не такое тогда было время. Какой-то «добрый знакомый» Ростислава Михайловича однажды назвал его vogabond’ ом, бродягой. Сказано было «не без въедливой иронии», но Ростислав Михайлович не обиделся. «…Он был прав. Меня всегда искушал умственный вогабондизм». Это не «утешительно-грешное» бродяжничество Франсуа Вийона, «наглого школьника и ангела ворующего» (О. Мандельштам), и не страннические «мандры» в поисках истины Григория Сковороды. Ростислава Михайловича привлекает интеллектуальное, идеологическое бродяжничество. Он любит «погружаться в различие истин», превыше всего ценит возможность «переходить от одной противоположности к другой». Как искусствовед он легко, без заминки переключается с древнеармянской архитектуры на романскую, затем перепархивает на украинское казацкое барокко, от него переходит к «варяго-византизму» Степана Линника, а в оценке творчества последнего — от восторженного всеприятия к жесткому вердикту: «оторванность от почвы».

С еще большей легкостью и удовольствием Ростислав Михайлович меняет унылые и притом небезопасные для него политико-культурологические дискуссии на земные радости жизни — командировочный роман с очаровательной женщиной и изысканную кухню местного армянина-духанщика.

Случайная встреча c женщиной, показавшейся ему чем-то неуловимо знакомой, решительным образом ломает его деловой график. «Я никогда не торопился делать то, что я должен был делать. Зачем?.. Я всегда превыше всего ценил капризную причудливость желания, вдруг просыпавшегося во мне». Собрание, ради которого он приехал, судьба Варяжской церкви, Линник, модернисты и почвенники — все отставлено... Еще одна страница повести о вогабондизме Ростислава Михайловича, на сей раз не идеологическом, а любовном. Короткая, но бурная (нет, пожалуй, точнее будет так: бурная, но короткая) love story разворачивается по сценарию опытного — это очень заметно — в подобных делах Ростислава Михайловича, в духе его «капризной причудливости желания»: романтическая аура музыки Кароля Шимановского, жантильное целование ручек, блестки эрудиции («все наше знакомство имеет босуэлловский характер» [12] ), «утратившие свои границы» дни и ночи — и в завершение короткая будничная сцена прощания на вокзале, дежурные слова надежды на будущие встречи… Поезд тронулся. «Я опустился на мягкую кушетку и устало закрыл глаза». В мысленной панораме впечатлений среди Варяжской церкви и старух на ее паперти, серой плитки улиц и трамвайных рельсов мелькают — в одном ряду — «узкая парусиновая юбка, высокие каблуки туфель, Лариса»… Все это было преходяще, «без почвы».

Свою «почву» Ростислав Михайлович находит в другом. Описания раблезианских пиршеств в духане, пеаны в честь вина и чебуреков («Поданные на стол золотистые, с шагреневой кожицей, продолговатые сочные чебуреки были безупречны. Это был непревзойденный шедевр кулинарии») дышат неподдельным вдохновением, а винно-философские диалоги с духанщиком поражают совершенным знанием предмета и утонченностью стиля. В этих диалогах нет и следа полемики, контроверсий, скрытого подтекста — здесь торжествуют полное взаимопонимание, гармония вкусов и представлений о прекрасном, высокие идеалы гурманства и гедонизма. В лице духанщика Ростислав Михайлович наконец-то обретает настоящего единомышленника — единственного на всю повесть.

…Что ж это мы, однако, все о Ростиславе Михайловиче и только о Ростиславе Михайловиче. Конечно, он главный рассказчик, но — справедливости ради — ведь слово ему дал автор, В. Домонтович, и пустил его в свет также автор, Виктор Петров. Так что нам никак не уйти от весьма непростого, причем не только с чисто литературной точки зрения, вопроса о взаимоотношениях этих трех лиц (или персонажей? или масок?), в которых так тесно переплетены подлинное и мнимое, реальное и виртуальное.

Поделиться с друзьями: