Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 8 2012)

Новый Мир Новый Мир Журнал

Шрифт:

Конечно, слово «диалог» не случайно чаще всего употребляется по отношению к Бахтину. Диалог в бахтинском понимании не столько явление речи, сколько персоналистский способ бытия и способ мысли, при котором обращение к любым сферам сопровождается систематической персонификацией, развеществлением любого предмета, благодаря чему его понимание становится событием встречи. Любой предмет так понятой гуманитарной мысли становится «персонажем», который является во всеоружии своей правды и который обращается к читателю напрямую — как «я», а не как «другой», как субъект, а не как объект.

Отсюда и вытекает принципиальная разница между монологическим пониманием природы истины и диалогическим, при котором каждый человек видит ее со своего единственного места и в биографически уникальном контексте своего личного опыта так, как никто «за него» не сможет увидеть. Такие индивидуальные версии

истины не приводятся к общему знаменателю объективной — ничьей — истины, а взаимообогащаются, не растворяют свою индивидуальность, а являются как персональные самоценные преломления интерперсонального «самораскрывающегося бытия». Истина не внутри и не вне сознания, а на пересечении того и другого, где как раз и «совершаются события» (5, 64).

Глобальное открытие М. М. Бахтина в эстетике состоит в доказательном развертывании тезиса о том, что эстетическое событие не может совершиться в горизонте одного сознания. Но это открытие шире, так как философ имеет в виду «все творчески продуктивные события» (1, 159).

Благодаря вышедшему собранию появилось гораздо больше возможностей наблюдать эволюцию взглядов Бахтина, смены направлений его философских и научных интересов, смысловую переакцентуацию его терминологии и т. д. Например, во фрагменте «Риторика, в меру своей лживости...» в теме заочного «слова-насилия» (5, 65) обнаруживается новый момент по сравнению с эстетикой работы об авторе и герое, где речь шла о сугубо положительном использовании позиции авторской вненаходимости. Здесь же элемент насилия находится не только в познании, но и в художественной форме; поэтому подлинный писатель стыдится серьезного слова, «зараженного насилием и ложью», и прибегает к иронии. (Эта глубокая мысль может быть ключом понимания многих комических или трагикомических текстов, например, поэмы Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки».)

Развертывание контекста современного М. М. Бахтину языкознания хорошо показывает причину неудачи его попыток внести в проблемный горизонт лингвистики комплекс интересующих его философских и методологических вопросов. Эти неудачи, что явственно следует из комментариев, объясняются усилением влияния монологической методологии в языкознании. Таким образом, появление термина «металингвистика», позволяющего выделить область, которая охватила бы диалогическую тематику, получает историческое объяснение. На «внутренней территории» языкознания эта тематика не могла тогда прижиться.

Н. И. Николаев в примечаниях к работе о методологии эстетики словесного творчества высказывает проницательное наблюдение о постепенном смещении «центра тяжести философии» М. М. Бахтина в сторону герменевтики (1, 738). О герменевтическом повороте Бахтина в философии языка в середине 20-х годов пишет и В. Л. Махлин (2, 748, 751). В этом выражается причастность русского мыслителя к одной из глубинных тенденций философии ХХ века. Движение от феноменологии к герменевтике можно наблюдать у Хайдеггера, у Ганса Липпса, у Г. Г. Шпета. Герменевтическая проблематика появляется в позднем творчестве Л. Витгенштейна, не говоря уже о Г.-Г. Гадамере или П. Рикёре. В связи с этим очевидным вниманием Бахтина к проблемам герменевтики возможен вопрос о многозначительном отсутствии во всех его текстах указания на какой бы то ни было интерес к категории символа, столь значимой, скажем, для А. А. Мейера или А. Ф. Лосева. Определению «символичность» Бахтин предпочитал, например, «универсализм», «всемирность». Может быть, он не хотел привлекать неоплатонические аллюзии и соскальзывать в монологическую картину мира со смысловой эманацией и иерархией тотального взаимного представительства одного через другое? Во всяком случае для диалогической установки, наверное, важнее слышать переклички голосов , чем описывать репрезентацию анонимных смысловых слоев .

Нельзя, разумеется, утверждать, что Бахтин еще совсем не прочитан. Его идеями пронизаны современные филологические, культурологические, философские и эстетические представления. Но бахтинские тексты были усвоены до выхода настоящего издания в усеченном, а иногда и в искаженном виде. Совершенно по-новому, благодаря усилиям Л. В. Дерюгиной и Л. А. Гоготишвили, предстали «Рабочие записи 60-х — начала 70-х годов» (шестой том). Стали доступными работы о Л. Толстом (второй том), а также диссертация о Рабле и перипетии ее защиты (первая часть четвертого тома, отредактированная И. Л. Поповой). Именно поэтому можно теперь говорить о новом, гораздо более близком к истинному, настоящем знакомстве

с Бахтиным.

На всем издании бахтинских сочинений лежит глубокая печать того, что обычно связывается с подлинной филологией, — особое отношение к текстам, предполагающее, не в противовес научной строгости, а в полном согласии с нею, бережность, граничащую с благоговением. Без этого, может быть, филология была бы не «службой понимания», а лишь специальной информацией. Вместе с тем комментарии к Бахтину не могут быть во всем бесспорными, и споры вокруг них уже идут, как не прекращаются споры вокруг самих бахтинских текстов.

Мысль Бахтина с ее внутренней незавершенностью, недоговоренностью, с одной стороны, по самой своей природе требует больших герменевтических усилий и окружена массой истолкований. С другой стороны, это благоприятная почва для вульгаризации и превращения ее в бахтинианство как набор готовых, «всем известных» формул. Но такова ведь и участь самых значительных мыслителей — Ницше, Хайдеггера, Витгенштейна. Конечно, понять Бахтина «в себе», как бы «очищенным» от всевозможных интерпретаций, невозможно. Тем важнее получить наконец возможность прислушаться к голосу самих представленных с максимальной полнотой и точностью его текстов. Есть надежда, что благодаря этому изданию удастся уйти как от канонизации Бахтина, так и от безапелляционного его неприятия; уйти от формата Pro и Contra.

Если в очередной раз задуматься над тем, что считать главным в обращении Бахтина к XXI веку, то представляется, что Бахтин открыл не столько диалог, сколько монологизм как тупиковую, бесплодную, «обедняющую» тенденцию мысли и самого существования человека. Монологичность, роковая привычка превращать все подряд в объект исследования и использования оказывается препятствием в том числе и для адекватного восприятия самих идей Бахтина.

Идеи, не пришедшиеся ко двору в монологичном ХХ веке, времени тотального превращения личности в вещь, адресованы будущему. Они терпеливо пережили как глухую безответность, так и шумную моду. Наступает пора их внимательного изучения, время диалога, требующего от нас соразмерной ответственной глубины.

Одиночество и эксперимент

Р у с л а н К и р е е в. Пир в одиночку. М., «Время», 2012, 768 стр. («Самое время!»).

Новая книга Руслана Киреева вышла к 70-летию писателя. Из своих семидесяти лет он больше пятидесяти посвятил литературе (см. символическое в этом смысле название его мемуарной прозы — «Пятьдесят лет в раю» [1] ), и нынешняя книга выглядит как итоговая если не по отношению ко всей его работе, то по крайней мере в ее «беллетристической» части: как гласит аннотация, здесь представлены три лучших романа писателя. Центральный текст книги — написанный в 1990-е роман «Пир в одиночку», о котором мы в основном и будем вести речь.

Довольно быстро становится видно, что проза Киреева в новой книге — двух типов. Отнесем к первому «Пир в одиночку», ко второму — небольшие романы «Посланник» и «Мальчик приходил». Если в «Пире…» преобладает реалистический нарратив, то двум другим текстам свойственны иносказания, а герои получают наименования-символы: Посланник, Затворник, Адвокат, Мальчик (ср. имена Благочестивец, Самый-Самый в романе «Лот из Содома»). Здесь в основу кладется загадка, и ход романа определяется возможным ее разрешением — несмотря на то что текст плотно наполнен реалистическими деталями. Так выстроен роман «Посланник», который начинается с того, что герой (Посланник) запирает рассказчика (Затворника) на ключ в дачном доме — тем не менее все происходящие далее с Посланником события описывает именно Затворник. На протяжении всего романа у читателя должен возникать вопрос «кто говорит?». Домовой? Дух? Можно составлять на рассказчика своеобразную характеристику (может летать и видеть сверху, следит за порядком в доме, о нем смутно подозревает дочь Посланника, а сам Посланник о нем прекрасно знает и часто его упоминает…), пока наконец не начнет вырисовываться самая вероятная версия: рассказчик — это «настоящий» Посланник, подлинная личность — или, вернее, самая подлинная часть личности, та, которую приходится оставлять в любимом доме, в любимой и почти идиллической обстановке, отправляясь по разным, скучным и не очень скучным, делам. При этом нельзя сказать, что Посланник Затворника — это пустая «оболочка»; между ними есть мгновенная связь, и Затворник становится залогом поступков Посланника. Затворника можно назвать и совестью, и памятью, и образом «себя-идеального в идеальных условиях».

Поделиться с друзьями: