Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

Есть и нарочито “приторные” описания, как то: “Взрослые верили только ей, но я догадывался, что когда-нибудь обманет и лягушка — а кузнеца будет уже не вернуть…” — где лягушка и кузнечик суть символы уходящей (пожираемой) и приходящей (пожирающей) власти, разрушаемого и настраиваемого мира и т. п. Настораживает, что девятнадцатилетний герой столько размышляет о советской власти, хотя можно с определенной долей уверенности сказать, что среднему представителю поколения сегодняшних девятнадцатилетних советская власть чаще всего приходит в голову именно по поводу книг Пелевина. Поэтому за образом Рамы отчетливо просвечивает лицо его создателя. Здесь как раз уместно пелевинское же наблюдение — “между любовниками в его книгах всегда лежит он сам (автор. — К. Д. )”.

Очень

оригинальны и интересны метафоры, опирающиеся на компьютер и его комплектующие, например, сравнение мозга с харддиском, связь возможности проникновения в сознание с проблемами утечки информации, игра с русско-английскими клавиатурными раскладками а-ля зеркало новой реальности (“self” — “ыуда”, “baby” — “ифин”, “PS” — “ЗЫ”). Но иногда и здесь нащупывается определенный перегиб, например: “Сделать фундаментом национального мировоззрения набор текстов (речь идет о Библии. — К. Д. ), писанных непонятно кем, непонятно где и непонятно когда, — это все равно, что установить на стратегический компьютер пиратскую версию „виндоуз-95” на турецком языке — без возможности апгрейда, с дырами в защите, червями и вирусами да еще с перекоцанной неизвестным умельцем динамической библиотекой *.dll, из-за чего система виснет каждые две минуты”. Это оригинально, конечно, и мысль понятна, но как-то нарочито, словно самоцель, “для красоты”.

И конечно, для тех, у кого проблемы с английским, эта книга тоже станет проблемой: я лично читала ее с мюллеровским словарем. Думается, далеко не у всех такие хорошие познания в области английского, как у господина Пелевина. Хотя, вероятно, так осуществляется прогноз языка нашего скорого будущего. И, к сожалению, пока писателю прогнозы как раз удавались.

Нельзя не обратить внимания на замечание: “пошлейшая примета нашего времени: привычка давать иностранные имена магазинам, ресторанам и даже написанным по-русски романам, словно желая сказать — мы не такие, мы продвинутые, офшорные, отъевроремонтированные. Это давно уже не вызывало во мне ничего, кроме тошноты”. В книге со звучным названием “Empire V” это то ли провокация читателя, то ли критиков, то ли — увы! — просто попытка оправдаться, предварить возможные упреки, подчеркнуть осознанность, нарочитость подобного употребления. Так или иначе, ход не очень честный.

То же самое происходит и со следующим: “Московский карго-дискурс отличается от полинезийского карго-культа тем, что вместо манипуляций с обломками чужой авиатехники использует фокусы с фрагментами заемного жаргона. Терминологический камуфляж в статье „эксперта” <…> это не только разновидность маскировки, но и боевая раскраска”. “Манипуляция с заемным жаргоном”, осуществляемая в книге Пелевина, уже оговаривалась выше. Читается как заявление: я понимаю, что это кошмар, но так есть.

Одним словом, добрая половина книги создает в воображении читателя в первую очередь образ автора-циника, умного и жестокого злого гения. Чего стоит хотя бы вот такое замечание: “„Духовность” русской жизни означает, что главным производимым и потребляемым продуктом в России являются не материальные блага, а понты. „Бездуховность” — это неумение кидать их надлежащим образом. Умение приходит с опытом и деньгами…” Хотя всем понятно, что подобные истины истинны ровно наполовину, то есть если глядеть на них только с одной стороны. На этот случай в книге тоже выведена формула: “аморально — и за счет этого эффективно”.

В романе присутствуют довольно пространные выкладки из дескриптивной лингвистики, как то теория лингвистической относительности Сепира — Уорфа, главная идея которой в том, что слово определяет и формирует человека, его культуру и поведение: “Именно слова создают предметы, а не наоборот, — пишет Пелевин. — Все сделано из слов”. Писатель поворачивает эту мысль так, что перед нами снова возникает доказательство мнимости, иллюзорности реального мира — свежая подача одной из устоявшихся, базовых идей пелевинской философии, в значительной мере опирающейся на буддизм.

Собственно, как и во всей фэнтезийной литературе, внушительная часть романа отдана под введение условной, частично окказиональной лексики и растолкование понятий, которые за ней стоят. Это своеобразные термины, стягивающие в себя объемную информацию: гламур, дискурс, халдеи, препарат, агрегат “М5”, ум “Б”, Хартланд, хамлет, баблос и многое другое. Без уяснения этого словаря, функционирующего исключительно в романе, дальнейшее чтение

невозможно.

Пелевин поднимает вечно актуальный вопрос о вытеснении литературы кинематографом. Он называет это “развитой постмодернизм” и рекомендует как “культуру анонимной диктатуры”: “Ваше поколение уже не знает классических культурных кодов. Илиада, Одиссея — все это забыто. Наступила эпоха цитат из массовой культуры, то есть предметом цитирования становятся прежние заимствования и цитаты, которые оторваны от первоисточника и истерты до абсолютной анонимности”. Конечно, мысль уже не свежая, но вербально оформлена безупречно и логично введена в общую концепцию книги.

Парадоксально, что весь неохватный цинизм по отношению к человеку и его культуре, его жизни, его труду великолепно оттеняет финальные “сентенции”, ту “мораль”, которая вне контекста всего произведения воспринималась бы как дешевые прописные истины. Будучи же погруженными в контекст, эти истины выглядят выстраданными и неотвратимыми.

Автор через личные переживания главного героя Рамы показывает, что “баблос” — волшебный напиток, вырабатываемый посредством циркуляции в мозге человека мыслей о деньгах, “кровь мира” — это еще и “ярко-красная капелька надежды и смысла”, “алый цветок надежды”. “В людях дрожала красная спираль энергии, тлеющий разряд между тем, что они принимали за действительность, и тем, что они соглашались принять за мечту. Полюса были фальшивыми, но искра между ними — настоящей”. Здесь, как и всегда в прозаической лирике Пелевина, появляется образ детей, детства: “<…> я вспомнил, что в детстве знал обо всем этом. Я видел вампиров, пролетающих сквозь мои сны, и понимал, что они отнимают самое главное в жизни”. “Самое главное” — это капелька надежды и смысла, которую человек копит в себе всю жизнь, а вовсе не циркуляция денег в мозге. Вот она, вторая — светлая — сторона пелевинской философии, основанной на сострадании к человеку, а не на уничижении его. Так у Пелевина всегда, но не всегда так ярко. Пелевин переходит на язык массовой литературы и интернетовский мертворожденный новояз, чтобы доступно массе изобразить человека в рабском положении, человека закрепощенного и несчастливого, чтобы показать всю чудовищность сложившейся ситуации, очертить систему, уничтожающую человека, превращающую его в рабочую скотину.

Это познание озвучивается при посредстве Рамы — вампира, формального хозяина человеческого стада и потребителя волшебного баблоса, доимого из человека. На деле же Рама оказывается столь же закрепощенным, как и любой обыкновенный человек. Посвящение в вампиры лишь открывает ему глаза на происходящее, но не извлекает из системы, не освобождает от нее. Мир вампиров полностью дублирует мир людей: “баблос”, а вернее, то, что впрыскивается после его принятия в мозг, дает лишь ощущение минутного счастья: “„нейротрансмиттер” — агент, который вызывает в мозгу последовательность электрохимических процессов, субъективно переживаемых как счастье”. Искусственное счастье вампира замешено на той же идее денег и циркуляции мыслей о них (деньгах) в мозге, что и у человека. “Баблос” для вампиров — та же абстракция, что и деньги для людей.

В мире вампиров своя социальная лестница, “начальники”, крутые камаринские мужики, к именам которых добавляются отчества: “У нас ведь тоже своя иерархия”. У них более свободный доступ к баблосу, чем у молодых вампиров, крутые дачи, свой, ограниченный круг знакомств. Вампир оказывается даже в менее выигрышном положении, чем человек, поскольку из человека он превращается в “лошадь”, средство передвижения всемогущего “языка”, в котором и заключена вся вампирическая сущность. В романе много раз мелькает сравнение, иллюстрирующее это положение, — Наполеон (“язык”) и его лошадь (человеческое тело). Об этом же и эпиграф: “Паровоз мудро устроен, но он этого не сознает, и какая цель была бы устроить паровоз, если бы на нем не было машиниста?” Вампиром управляет язык, человеком управляет вампир — практически полная аналогия, основанная на принципе тотальной управляемости.

Еще не пройдя посвящения, Рама говорит: “<…> я подумал, что все-таки не стал еще чертом до конца, поскольку мне не нравится происходящее”. Совершенно очевидно, что положение черта не нравится ему и в финале. Если в начале книги оно кажется ему новым и он с интересом пытается вникнуть в совершающееся, то в конце романа он просто вынужден смириться с тем, на что обречен. Все вопросы, с которыми Рама обращается к рекомендованному ему вампиру-толстовцу Озирису, глобальны: что такое мир? что такое Бог? каков смысл жизни? где истина?

Поделиться с друзьями: