Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Новый Мир ( № 9 2007)

Новый Мир Журнал

Шрифт:

И вдруг что-то разжимается, пространство оказывается присвоенным, и уже отсюда странным кажется мир тот, дневной: “неужто ж точно?” — в этом неузнавании страшная тайна природы, своей природы, имеющей температурный предел — холод.

Маки в полдень

Безуханно и цветисто

Чей-то нежный сгиб разогнут, —

Крылья алого батиста

Развернулись и не дрогнут.

Все, что нежит — даль да близь

Оскорбив пятном кровавым,

Жадно

маки разрослись

По сомлевшим тучным травам.

Но не в радость даже день им,

Тёмны пятна маков в небе,

И тяжелым сном осенним

Истомлен их яркий жребий.

Сном о том, что пуст и глух

Будет сад, а в нем, как в храме,

Тяжки головы старух…

Осененные Дарами3.

Стихи вырастают из неопределенности, из неполного обозначения — чей-то нежный сгиб. Из букв, складывающихся в глагол, — “разогнут”. Такой жест обычен, но в сочетании, в лингвистическом стяжении — это почти фантастическое что-то, непосредственное сближение с объектом, который открывается взгляду, замечающему больше других.

Говорящий разнежен этими пятнами, пространство дано только как возможность, как два фокуса зрения — даль и близь.

Короткая форма прилагательного, поставленная в начало стиха — “тёмны”, — делает акцент на этом цвете, превращенном в предикат, в активность.

Осень дана только как ожидание. Дана как изобилие и порча — романтическое и традиционное соединились в перевернутом мире сна.

Отсутствие движения — “не дрогнут” — оскорбление цветом, какой-то избыток, жадность — почти полет тех крыльев, которые даны в первой строфе — в небе — как будто герой оказывается внизу, под цветами — может быть, спит (положение спящего, но взгляд бодрствующего).

“Пуст и глух” — короткие формы повторяют синтаксический рисунок пятого стиха. Сад, метафора природы, в котором коробочки спелых маков напоминают головы прихожанок — старух, причащающихся из потира той жизни, которая больше земной.

 

1 Интересно, что для современников (Боткин, Дружинин, Тургенев, Некрасов и даже Достоевский) это стихотворение как раз и было — красивое. Об этом в статье: Благой Д. Д. Мир как красота. — В кн.: Фет А. А. Вечерние огни. 2-е изд. М., “Наука”, 1981, стр. 566 — 567.

2 Ночь жизни (лат.).

3 Стихотворение существует только как вариант стихотворения “Маки”, вошедшего в “Кипарисовый ларец” в составе “Трилистника соблазна”.

Взыскание погибших

Юрий Малецкий. Конец иглы. Неоконченная повесть. — “Зарубежные записки.

Журнал русской литературы” (Германия, Дортмунд), книга седьмая (III — 2006).

Может быть, это не для всех очевидно, но я давно и твердо уверен, что Юрий Малецкий — лидер современной русской прозы

религиозного горизонта. И лишь глобальные деформации актуальной литературной карты мешают многим это принять и осознать.

Новая вещь подтверждает этот его статус. Скажу больше: она и для самого автора открывает иные возможности и перспективу… “Конец иглы”, думаю я, обречен на то, чтобы представительствовать от текущего момента русской словесности и в исторической перспективе, и в пространстве мировой литературы начала XXI века.

Публикуется Малецкий нечасто. И замечен не всеми. Оно и неудивительно. Он не хочет нравиться. И он далеко не всем нравится. Малецкий контрмейнстримен . Бескомпромиссен. Его проза непроста и по форме, и — особенно — по содержанию. Писатель не делает ни одного шага навстречу широкому читателю, изрядно, признаемся, развращенному общим упрощением современных повествовательных стратегий и ресурсов. В его лучших вещах мы имеем неразбавленный беллетристическими приправами концентрат неповседневного опыта, оригинальное свидетельство о современном человеке, реализацию смысложизненной коллизии — в традиции Достоевского и Толстого.

Попробуем осознать, где его место в литературном процессе.

На происходящем разломе времен и эпох многое в литературе (да и в жизни) идет в исторический отсев. Забывается. Слишком многое. Уходит в архив литература авторского компромисса (с жизнью, с мыслью, с властью, с публикой), весь и всяческий мейнстрим, литература игры или пассивного свидетельства. Документы быта, свидетельства авторских комплексов, безбашенная эквилибристика — в архив. Остается только нечто безумно запредельное по концентрации и выражению окончательного смысла. Скажем, в русской прозе недавнего прошлого — Домбровский, Шаламов, Владимов, поздний Астафьев…

И когда из последних сил либертинствующие эпигоны приснопамятного постмодернизма требуют от нас сказать наконец, что за новый русский реализм чают обрести сегодня некоторые безумные критики, я иной раз думаю ответить так: мы ждем книг последних слов, книг бескомпромиссного гнозиса. Окончательных книг, в которых писатель договаривает до конца, идет за мыслимый и немыслимый предел. Прозы, сочетающей лирическую исповедальность и предельные обобщения, откровенную условность и точнейшую диагностику современности. Русский реализм, как было в последние годы не раз сказано (например, Валерией Пустовой или Вячеславом Пьецухом), не отражает жизнь. Он опережает жизнь и преображает ее...

Впрочем, не обязательно — только русский. Вот француз Уэльбек. Он велик не блеском стиля и не безошибочностью выводов и рецептов. Его масштаб — это масштаб роковой беды, посетившей сегодня Европу, и масштаб опережающей мысли, сумасшедшей, но страшно убедительной интуиции. В России к такому вот масштабу небесспорной, но очевидной убедительности умели подходить наши живые классики Искандер и Солженицын, еще недавно — Галковский в “Бесконечном тупике”, Петрушевская, Евгений Федоров в “Бунте” (и иной раз более поздней прозе); сегодня умеют, хотя и не всегда, — Виктор Пелевин, Владимир Маканин, Евгений Кузнецов, Олег Павлов, Сергей Щербаков… Они решают только или преимущественно главные, только самые трудные и последние задачи. И банальный быт, и заскорузлый уклад пронизаны здесь, в этой словесности, метафизическим сквозняком, который сдвигает вещи с их привычных мест и создает абсолютно новые смысловые поля и зоны.

Поделиться с друзьями: