Нуль
Шрифт:
В квартире стоял все тот же запах, который преследовал меня с первых минут вселения – с того самого дня, как я покинул Москву и переехал в Петербург, к третьей и, надеюсь, последней жене. Я долго не мог сопоставить этот запах хоть с чем-нибудь знакомым или, во всяком случае, распознать его природу. И только побывав как-то на Смоленском кладбище, расположенном в трех минутах ходьбы от моего нового жилища, я понял, на что он похож: то был запах потревоженной старой земли. По-моему, так пахнет весь Васильевский остров.
Я расскажу эту историю в подробностях и в том виде, в каком ее понял и запомнил. Не могу сказать, что понял до конца и запомнил все, многое осталось загадкой, да и не способен человек из лоскутьев чужих жизней скроить
Я решил писать практически не отрываясь. Буду воссоздавать картину кусок за куском. Порцию утром, порцию вечером. И так каждый день – пока не закончу. А чтобы не запутаться в своих страничках и не сбиться со счета дней, все куски пронумерую. Это будут как бы главы. Хотя то, что я вознамерился написать, – никакой не роман, а козлиная песнь, и порции следовало бы называть куплетами, но куплет – в изначальном смысле – предполагает только пару строк, у меня же строк будет ним намного больше, поэтому никаких куплетов. Просто цифры.
Помимо золотой зари, есть два обстоятельства, которые побуждают меня сделать это. Первое – долг перед Сергеем. Точнее, то, что я понимаю под словом «долг». Второе – писательский зуд.
Я уже несколько лет ничего не писал. Все эти годы во мне грызлись темные собаки души – страх, что я уже не сумею выжать из себя какой-нибудь связный текст, обида на то, что горы бумаги, исписанной много лет назад, так и не стали книгами, чванство (кое-что из написанною выглядело совсем не плохо), зависть (немало моих бывших друзей стали писателями) и еще какие-то совсем мелкие шавки, которым я и названия-то не могу подобрать, но их пронзительный лай тоже примешивался к общему гвалту. Когда-то я считал себя большим писателем.
Мне сразу же хочется – в пику самому себе – процитировать Сергея, но тогда сначала следует объяснить, что именно я цитирую и откуда это «что» у меня появилось.
Из многих моих грехов – а ведь каждый человек, даже святой, изобильно грешен, это старая и проклятая истина – есть один, который я сам в себе люто ненавижу, и два, которые часто доводили до исступления моих друзей.
Первый – это склонность к графомании, тем более парадоксальная, что я годами могу не браться за перо, но если уж берусь, то пишу километрами – большей частью какую-нибудь ерунду, то есть, в этимологическом смысле, понос.
Интерес к этимологии у меня – от Сергея.
Меня бесит, что я графоман; ближайший круг знакомых снисходительно прощает мне это; читатели того немногого, что было мною опубликовано, относятся к прочитанному уже без снисхождения, а редакторы многочисленных редакций и издательств, куда я десятилетиями носил пуды своих рукописей, давно раскусили, что я графоман, и даже придумали единицу графомании, назвав ее моей и без того неудачной, ильф-и-петровской фамилией – «синицккй»
Когда я узнал, что один автор, нареченный в некой редакции «микросиницким», чудом прознал об этом и подал на редакцию в суд, то обрадовался и остервенел одновременно. Обрадовался – самому факту обращения в суд. Остервенел – потому что я сам в суд подать не могу. Не на кого. Если бы только знать, кто пустил гулять по свету эту пошлую меру графомании, – убил бы не задумываясь. О «килосиницких» я, кстати, не слышал.
К греху графомании я еще вернусь.
Два других греха – это страсть к преувеличениям (называемая недалекими людьми, за неимением других слов, «лживостью») и клептомания. Между прочим, довольно легко каяться в грехах – сидя вот так, один на один с листом бумаги. Что я буду испытывать, когда мою рукопись возьмет кто-нибудь читать, пока не знаю.
Страстишка к воровству у меня особого рода. Еще в юности я довольно часто по пьянке (пьянство за грех не считаю, увольте) воровал у друзей и знакомых книги и пластинки. Просто не мог удержаться от соблазна, увидев у кого-нибудь на полке хороший томик или какой ни то заветный «пласт». Правда, чтобы унести это заветное – на брюхе под
рубашкой или в портфеле, – мне действительно требовалось быть изрядно пьяным. У трезвого рука не поднималась. Однако ни наутро, ни позже я не сознавался в содеянном, и моя библиотека до сих пор в известной своей части состоит из книг ближних.Книжно-музыкальная клептомания оборвала много дружеских связей, немало знакомств из-за этого так и не переросло в дружбу, а единственный из прежней компании, кто сохранил со мной отношения, был именно Сергей. Он какого умудрился то ли зорко не заметить моего воровства, то ли забыть о нем. На несколько лет мы отдалились друг от друга, а потом снова сблизились, как будто в прошлом наша дружба ничем не омрачалась.
Не могу сказать, что клептомании с годами убыло. Я и сейчас порой не могу совладать с искушением утащить, будучи в гостях, хорошую книгу. Последний раз это было именно у Сергея, дня за три до развязки той истории, о которой мне хочется рассказать.
Я пришел к нему домой уже крепко поддатый. Сергей только что вернулся из Жуковки, здоровый и веселый, это был большой праздник, я начал его еще дома, в одиночестве, продолжил на улице, потом приложился в лифте… – словом, когда я ввалился к Сергею, во мне уже булькала бутылка водки. За разговорами, за потрясающе вкусным обедом меня сильно развезло, и вот, болтаясь по кабинету Сергея в какой-то паузе, я увидел в просвете между книжными полками стопку аудиокассет. Сверху лежали две кассеты – словно по алфавиту им и полагалось быть именно там – Альбениса и Альбинони. И того и другого я люблю, ни кассет, ни дисков этих композиторов у меня никогда не было.
Во мне, как всегда, что-то звонко-пьяно щелкнуло, и я сунул эти кассеты в карман пиджака. Потом тупо постоял у полок секунд пять, зачем-то схватил еще и третью кассету, на бумажном вкладыше которой вообще ничего не было написано, – положил ее в другой карман. Мотив этого мне самому очень трудно понять. Можно выразиться так: бес воровства. Можно иначе: пьяный кураж. Впрочем, и то и другое – жалкие попытки оправдания. А оправдывать, в сущности, нечего. Украл у друга кассеты – вот и весь сказ. Мелкая подлость души. Затем я быстро распрощался и ушел. Так сказать, «отплатил» Сергею за былую снисходительность, отпраздновал его выздоровление, отметил возвращение домой… Дьявол предательства, гнездящийся в каждом человеке, злорадно потирал когтистые ручонки.
На следующее утро, на больную голову, под соответствующее настроение, я решил послушать тоскливую музыку Альбинони. Однако никакой музыки ни на этой, ни на второй кассете с этикеткой «Альбенис» не было. Третья кассета вообще оказалась очень странной: она издавала шипенье, потрескивания и, как сказал бы Мигель Астуриас, была полна тихих шорохов-червячков, которые пожирали труп звука. Я засунул ее в глубь ящика своего письменного стола и вернулся к первым двум.
Записи на них представляли собой что-то вроде дневника Сергея. Или то были его размышления вслух, для не очень понятной мне надобности наговоренные в микрофон. Все мое цитирование Сергея – оттуда.
Вот что он думал о писательстве.
||||||||||
«Я очень опасаюсь слова «писатель». Писатель – фикция. Я имею в виду, что писателей как живых людей в природе не существует. В природе существовали дворник Андрей Платонов, драматург Михаил Булгаков, граф Лев Толстой, иждивенец Советской власти Максим Горький, налоговый инспектор Роберт Бернс, дипломат Пабло Неруда, торговец оружием и рабами Артюр Рембо. И так далее.
То, что человек пишет, еще не делает его писателем. В лучшем случае он становится «профессиональным литератором». И то, что он написал, не делает его писателем. Потому что, если пишешь, надо подтверждать свое писательское мастерство – или во всяком случае ремесло – постоянно. Ну, хотя бы достаточно регулярно. Прекрасно воскликнул Чехов: «Что, писатель? Хочешь я за полтинник сделаю тебя писателем?»