Обида
Шрифт:
— Послушай, — Кузьмич сглотнул слюну, — а нельзя там… огурчика, колбаски — закусить.
— Сделаем, — подмигнул швейцар, уважительно принимая четвертак.
Швейцара не было долго. В дверь постоянно стучали, и Кузьмич забеспокоился. Он понимал, что надо что-то дать, и не знал сколько, потому что не знал, сколько это все будет стоить. Ему сильно хотелось свежих огурцов, и он переживал, что не сказал швейцару про соль, потому что без соли и хлеба — это не огурец. Он переживал за Митьку, думая, что тот переживает за него. «Нужно было вдвоем пойти и посидеть по-человечески; и огурцы — хочешь с маслицем, хочешь со сметанкой, а хочешь так —
— Я тут сольцы положил на всякий случай, — шептал швейцар. — А шашлычок кушайте, пока горячий. Он там в бумажке завернут. Денежки ваши получите, — сказал швейцар, ударяя на «ваши» и всовывая в руку Кузьмичу комок мятых рублей. — Это ваша сдача. — Кузьмич шевельнул было рукой, но швейцар отвел его кулак с зажатыми рублями: — Все учитывается, все учитывается.
Кузьмич взял у швейцара тяжелый мешок, в котором что-то звякнуло, молча и со значением пожал ему руку повыше локтя и был выпущен швейцаром через узкую полоску двери на улицу.
Окончательно завладев инициативой, Кузьмич действовал решительно. Назад, к дому, друзья не пошли, а повернули налево, в знакомый Кузьмичу скверик, на лавочку под большие деревья.
В мешке кроме пузатой, мерцающей золотыми надписями бутылки заграничного виски обнаружился и граненый стакан, и длинный блестящий огурец, похожий на дубинку, и шашлык, и соль, и порезанный черный хлеб.
— Вот человек… это человек, — приговаривал Кузьмич, ахая над каждым предметом, извлекаемым из мешка. — Ты знаешь, он меня, наверное, с кем-то спутал, обознался, — довольно хихикая, сказал Кузьмич.
— Это Володька, у него манера такая… — отрезвил его Митька. — Сколько он тебе сдачи дал?
— Я еще не смотрел, — тревожно сказал Кузьмич и полез в карман. — Три рубля, — несколько упавшим голосом сказал он, с трудом рассматривая в темноте деньги. — А, черт с ними, с деньгами, другой за твои же деньги тебя же и обхамит. Зато какой сервис! — восторженно вскричал Кузьмич, сворачивая пробку с бутылки. — Вот теперь мы посидим… Где там был огурец? — сказал он, сглотнув и передавая открытую бутылку и стакан Митьке.
Кузьмич взял с лавочки огурец и хотел разломить его на две части, но огурец странным образом не ломался, да и гнулся-то с трудом. Кузьмич нажал посильнее, внутренне приготовившись к тому необыкновенному сочному хрусту, с каким обычно ломается огурец, но огурец не ломался. Кузьмич решил надкусить его, а уж потом сломать. Но этот могучий огурец и не кусался. Кузьмич чувствовал зубом его скользкий и вроде бы податливый бок, но огуречная шкура не прокусывалась. Да и на вкус он был несколько необычный…
— Что ты мучаешься, — усмехнулся наблюдавший за ним Митька. — Это же болгарский фрукт, он в полиэтилене.
Он забрал у Кузьмича огурец и, надкусив пленку с конца, одним махом содрал ее. И тут в майском вечернем воздухе запахло огурцами.
На западе, за домами, что-то гасло и бросало на холодное сиреневое небо отблеск не света, а жара. Прекрасные звезды зажглись на востоке. Из распахнутых окон слышалась разная музыка. Стучал барабан в ресторане. С приятным шорохом двигались гуськом поливальные машины, и после них молоденькая травка в сквере заблестела. Вода от поливалок собиралась у бордюра, маслянисто и бесшумно текла и потом с легким звоном проливалась сквозь решетки водостоков.
В скверике, где под
сенью молодой и нежной листвы устроились на лавочке друзья, было темно и тихо. Звуки с улицы долетали сюда ослабленные деревьями и как бы не смешивались с тишиной внутри сквера. Потом далекие приемники пропели позывные «Маяка», везде погас уличный свет, и друзья стали невидимы друг для друга.«Вот звезды, — весело думал Кузьмич, — веселая жизнь… “Веселится и ликует весь народ” и та-рам-там, та-ра-рам-там, та-ра-рам в чистом поле. “Веселится и ликует весь народ…” А как же мы в темноте наливать будем? Митька нальет. По булькам… “Веселится…”»
— Душа поет, — сказал невидимый Кузьмич, — давно не пела… Скучно, Дмитрий. Если честно сказать, то, конечно, скучно… Работа, семья — это хорошо, но одно и то же… — Кузьмич замолчал, и снова в мозгу запело: «Веселится и ликует…»
Невидимый Митька не ответил, и от этого показалось, что его нет. И Кузьмич заговорил в другую сторону:
— Ничего не хочется. Вот раньше был футбол или хоккей, а сейчас что? Смотреть не на что… Я перестал… — Кузьмич замолчал и хотел было запеть про себя о народе, который ликует, но вместо этого подумалось: «Растает сейчас Дмитрий в темноте, как сахар в чае… И чего я говорю? Язык есть — вот и говорю… А он слушает, потому что есть уши. А волосы-то он на уши носит, и ушей не видно». — Ты меня слышишь, Дмитрий?
— Слышу, — ответил невидимый Митька.
— Да… — сказал Кузьмич и подумал: «Какая чепуха в голову лезет. Митька растает… Как он растает? Скучно… А чего скучно? Все есть, чего еще надо? Ничего не надо, кроме шоколада… А шоколад я не люблю… В детстве любил. Только его не было в детстве. Веселится и ликует весь ночной мормарт? Какой, к черту, мормарт?» — Плохо, Дмитрий, когда все есть, — грустно произнес Кузьмич. — Хоть бросай все и начинай все сначала.
В темноте, там, где сидел Митька, что-то гулко булькнуло.
— Ты что, пьешь без меня? — тревожно спросил Кузьмич.
— Я смеюсь, — приглушенно сказал Митька и снова забулькал, да еще с какими-то горловыми перекатами и переливами.
— Ну и черт с тобой. Давай наливай.
В темноте что-то коротко блеснуло, и зазвенела бутылка. Кузьмич долго водил своей невидимой рукой по воздуху, пока не наткнулся на стакан.
— Держишь, что ли? — сердито спросил Митька;
— Держу, держу, — поспешно ответил Кузьмич.
— А ты заторчал, Федя, ты полетел, — сказал Митька, и из темноты невозможно было определить, одобряет он это дело или осуждает.
— Темнота проклятая, — сказал Кузьмич, — даже глаза болят. Хочу тебя увидеть и не могу. Пойдем куда-нибудь на свет.
— Пойдем ко мне, если хочешь, — равнодушно предложил Митька.
— О-о! Высокая честь. Высокая честь! — воскликнул Кузьмич. — А то здесь, ей-богу, мимо рта пронести можно. И человека не видно… Не видишь, с кем разговариваешь. Мне уже начинает казаться, что это не ты.
В комнате у Митьки стоял один стол, один стул, одна узкая кровать с худеньким шерстяным одеялом, а на стене на толстых гвоздях висели по отдельности: флотский бушлат, черный вязаный шарф и форменная флотская же шапка. Впрочем, было чисто, и даже старая оловянная пепельница в виде виноградного листа была вымыта. На кухне стояли уже две табуретки при одном столе, зато не было кровати. И вообще на кухне больше ничего не было. На плите стоял чайник, а на столе — два стакана и одна глубокая тарелка.