Обручник. Книга первая. Изверец
Шрифт:
И до самого последнего мига в ученике будет жить робкая надежда, что заболеет учитель или произойдет землетрясение и занятия, конечно же, будут отменены.
Но ничего этого не случалось. А Гори тонуло в колокольном звоне, в передроге звуков, какие звали душу покориться тому, что есть.
Вспомнился прошлогодний первосентябрь. Тогда, сперва к огорчению школяров, а потом, когда прошел ливень, и учителей, в школе протекли потолки и на пол звездасто пошмякалась штукатурка. И еще – помнится, – это уже когда распустили всех по домам, стала одолевать сонливость. Видимо, после пусть и пустячного, но напряжения.
И
Сосо поднялся на ноги.
То же самое сделали его друзья.
– Может, напоследок обкупнемся? – предложил Петр. И, видимо, вспомнив, что Сосо никогда ни перед кем не телешился, покорно отступил: – Хотя, кажется, уже наполоскались на целый год.
И все четверо ринулись по домам.
3
Прощённый всеми, кто его знал, хотя, кажется, и сейчас не отлученный от мытарств, ушел в небытие любимый учитель Сосо Арчил Шенгелия.
Вернее, класс, который посещал Сосо, не знавал голоса Арчила Шегелии. Он преподавал в другом месте. Хотя именно его пепелящий взгляд выхватывал из тьмы незнанцев, наиболее стойкого упрямца знаний и говорил:
– Ты – мой!
Хотя у того, на кого указывал его перст, казалось, вся челюсть разламывалась, – так набаливал зуб.
А встретил Шенгелию Сосо не в школе, а на пожаре.
Как-то загорелся под ночь купеческий дом и туда, больше не помочь тушить, а поглазеть, сбежалось чуть ли не все Гори.
Пожар как бы продлил день. И когда Сосо глянул в небо, то ему показалось, что оно багровеет. Только теперь явно не закатом, а рассветом. И подкрадывалась тихая – без душевного восторга – радость. И, может, она отчасти была оттого, что именно Шенгелия сказал:
– В школу можешь завтра не ходить. Я распоряжусь.
И вот эти два последние слова как бы приобрели магическую силу, что крылась в душе этого тщедушненького – в чем только жизнь держится – человечка.
И – наутро – Сосо не поджидало разочарование. Уже его, то есть настоящий учитель заметил перед всем классом:
– Вот вы, лоботрясы, дурака валяете, а Джугашвили, например, отличился на пожаре.
Хотя Сосо там, как и все, только и делал, что стоял, и еще – глазел, как, видимо, обезумевший от горя купец бегал от одной группы зевальцев к другой, повторяя одно и то же:
– Перепутывая свои и чужие вещи, не забывайте, где чьи.
Деревья, прихваченные пожаром, пообвисли листьями. И именно – обвислой – казалась Сосо купчиха, опирающаяся на чье-то плечо. Рядом стоял, видимо, ее сын, который, прищелкивая пальцами, изрекал:
– Раз! Два! Три!
Если учесть, что первое и третье слова в его исполнении были казнены его картавостью, то с какой легкостью он несколько раз долдонил – «два».
И именно там, на пожаре, Сосо неожиданно почувствовал, что ощущение тяготы сминает его сознание. Пока зевальцы и глазельцы смотрели, как гибнет чужое добро, у погорельцев уже не было ни крыши над головой, ни еды, ни даже посуды. Все безжалостно поглотил огонь. Все превратил в пепел, в прах и труху. И сейчас смачно, как змей Горыныч, отплевывался раскаленными потрохами отравленного его буйством быта.
И Сосо подошел к мальчику. Положил ему руку на плечо и сказал:
– Пойдем ко мне!
И, словно только
теперь осознав, что произошло, купчиха, будто волчица – на одних басах – протяжно завыла.Купчонка, однако, к нему не пустили. Их всех забрала мать Ханы. А вот учителем, видно, все это было замечено, и он сказал, что Сосо отличился на пожаре.
А может, так оно и есть. Ведь другие даже не пытались предложить погорельцам хотя бы кусок хлеба и глоток вина.
И вот теперь учителя, с которым он стоял рядом на пожаре, больше нет. Его упрятали в гроб. Именно упрятали, потому как крышка гроба была задвинута и увидеть усопшего не предоставлялось ничьему взору.
– Так пожелал покойный, – сказал кто-то. – Не хотел, чтобы в сознании людей он остался мертвым.
Сосо это поразило.
Оказывается, и для мертвого важно знать, кем же ты будешь после смерти.
И вечером, придя домой, он вдруг вспомнил еще одну причуду учителя. Тот, как походя сообщил, «баловство превращал в шутовство». Или, наоборот, словом, писал стихи. И тут же прочел одно из своих творений. Оно звучало так:
Если ты смел и отважен,То тебе никчемуКазаться, что ты столь важен,Чтоб встреченным быть по уму.Удивило, однако, Сосо другое. Учитель тут же поднес листок с тем стихотворением к лезвийку огня, который вздымала свеча, и сжег.
– Зачем вы это сделали? – спросил его Сосо.
– А чтобы никто не подумал, что я такой легкомысленный, что даже стишками балуюсь.
– Но ведь я-то это видел.
– Ты – один. А прочесть могли сотни, а коли их напечатать, то тысячи. А тут – при одном свидетеле, – как казаки говорят, ни нашим, ни вашим.
И вот сейчас учитель уносил и эту свою тайну. И о ней как-то жгуче задумался Сосо.
Он вообще последнее время стал думать куда больше, чем раньше, словно открыл в себе какую-то мыслительную мастерскую, которая целый день, а порою и ночь, изготовляет некие поделки, которые без упорства могут сойти за умозаключения, а то и афоризмы. Вот это как-то он нечаянно изрек:
– Недоживай до того, чтобы быть в тягость, и умирай раньше, чем не исчерпал всю радость.
Сперва ему даже казалось, что это он где-то читал или слышал. А потом все же убедился – нет, придумал сам.
А вообще когда что-либо такое приходит на ум, то чувствуешь себя чуть ли не оракулом.
Когда совсем стемнело, Сосо возжег в доме лампешку, свет от которой напоминал вымя коровы, потому как, отраженный от абажура, падал на стол, порождая ту самую схожесть.
Найдя карандаш и клочок бумаги, Сосо написал:
Ты был из тех, кто могСказать что думал всем.Но не позволил Бог,Чтоб вольник стал не нем.И он его сразил,Как птицу на лету.И смерть изобразилКак высшую мечту.И гроба открыватьПокойный не велел.Но запретить рыдать,Неволен он теперь.