Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Одно сплошное Карузо (сборник)
Шрифт:
Бессонница, Гомер, тугие паруса.Я список кораблей прочел до середины…

Или:

О, ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,И я б опоил тебя чистой печалью!

Или:

Не узнанным ушел День-Свет, День-Рафаэль,Но мертвый дуб расцвел средь ровныя долины…

Тебя охватывает теплая, гудящая на разные голоса волна, вот ты и подзарядился, или, говоря языком улицы, «заторчал» на поэзии. Порывисто, как Пушкин, ты придвигаешь лист бумаги и пишешь бессмертное «вечерело, мороз крепчал» и в этих

«черело» и «репчал» видится тебе мутноватый блеск старинного серебра.

Русский поэт – это, конечно, не только строчки, но и «другие долгие дела», и прежде всего личность, образ, миф. У поэта всегда меньше профессионального литературного, чем у прозаика, вот почему многие хорошие поэты в прозе и в других жанрах, требующих профессионализма, иной раз оказываются несостоятельными. Образ поэта переживает не только его тело, но и строчки. Понятие «поэт своего времени» сложнее строчек и всего словесного. В создании образа участвуют, во-первых, не только его собственное перо, но и чужие… – вспомним ахматовское «тебе улыбнется презрительно Блок, трагический тенор эпохи…» – а, во-вторых, и далее все опосредствованное и пережитое, все вдохновения и унижения, вся аура времени.

В этой связи для меня нелепостью звучат ахматоборческие идеи Алексея Цветкова, его попытки лишить поэтессу укоренившегося титула «великая», основанные на структуральном, надо думать, анализе строчек, на мнимых недостатках словаря.

В калашном ряду, надо сказать, то и дело возникает занятная возня вокруг проблемы величия. Собираются, скажем, двое [243] : для одного титул «великий» уже привычен и звучит в применении к его имени просто уж почти как «достопочтенный», второй пока что как бы еще не добрал баллов и в присутствии первого о собственном «в-и» не заикается, не по чину. Первый, однако, великодушен. Тщеславие – не из его пороков. Вечно ошибаются эти современники, говорит он, почему-то всегда выбирают себе одного великого поэта, а между тем у поколения ведь может быть не один великий поэт, а, скажем, два. Как ты думаешь? У второго тут слегка что-то отвисает, что-то перехватывает: великодушие гения потрясает. Давай, поговорим теперь о каком-нибудь третьем [244] , а? Третьего я ненавижу, тут же говорит первый. Физически не переношу, тошнит. И я, и я, подхватывает второй, только что приглашенный в сонм великих.

243

Подразумеваются Иосиф Бродский и кто-то из его окружения.

244

Вероятно, Евгений Евтушенко.

Примечательно то, что разговор этот происходит не в кабаке, как обычно происходило в московском ЦДЛ, где часам к 11 вечера Анатолий Заяц и Леша Заурих схватывались в рукопашном бою за корону русской поэзии, а на страницах зарубежного еженедельника. Примечательно также, что третий, так пылко презираемый (тоже претендует, что ли, на свою долю банки?), ответить двум первым не может, так как живет в Советском Союзе. Напечатай он ответ за границей, цековские дядьки взъярятся, следующий раз за границу не пустят, ответь в «Литературке», передовая общественность заклеймит как предателя. Советское местожительство в данном случае поэту выходит боком: до величия оттуда – дальше.

В зарубежной части нашего калашного ряда к «советскому местожительству» существует какое-то особенное, пристально-ревнивое, вызывающе-отвергающее, а порой, как это ни странно, не очень-то порядочное отношение.

Говоря о «сов. м-жительстве», я, конечно, имею в виду не только физико-географическое расположение производящего поэзию тела. Юрий Кублановский, громыхая в электричке от Апрелевки до Киевского вокзала мимо Переделкино, к «советскому местожительству» явно не относился, что, конечно, делает честь как его поэтическим, так и человеческим достоинствам. И все-таки не стоило бы настоящему поэту с таким мучительно прищуренным напрягом приглядываться к своим советским коллегам, пусть даже если они его в чем-то (житейском, разумеется, приспособленческом) переплюнули.

…хорошо вам не знать недосыпа,хитрый
Межиров, глупый Евтух,
Вознесенский, валютная липа!

Стоило ли Кублановскому настаивать в своем последнем парижском сборнике на этом стихотворении, на которое его друзья по альманаху «Метрополь» указывали как на довольно противное? Не очень-то этично выглядит и новая редакция или, скажем, «перелопачивание» этого стиха, когда из инвективного списка изымается одно имя, к которому поэт в течение некоторого времени переменил свое отношение, и вставляется другое имя, к которому он тоже переменил отношение. В этой связи некоторым неприличием веет и от последующей станцы:

Не великие тени беречь вам дано за павлиньей террасой,а коверкать родимую речьполуправды хвастливой гримасой.

Уж лучше бы талантливому поэту и в самом деле «великие тени беречь», а не претендовать на полную правду и право на инвективу с неизвестно откуда взявшейся революционно-демократической пошлостью.

Кублановский у нас уже железно отнесен к «сентиментализму», тем более странно встречать в его стихах железное клацанье затвора, склонность к внутрилитературной расправе.

Посмотрите, как сентиментален, как прост и тих поэт в своей простой поэтической жизни:

Мы будем с тобой перед Богом чисты,Что осени огнепалящей листы…И глядя из мрака в Успенскую сень,Мы милости ждем, а не мщенья…

А теперь взгляните, как свиреп поэт в своей литературной жизни…

…в десяти шагах ЦДЛ.Вот бы там старика КатаеваНа оптический взять прицел!…затаившись в посольском скверике,в линзу чистую вперив глаз.(Есть еще один – да в Америкес младшим Кеннеди хлещет квас.)

«Еще один» – это, очевидно, Вознесенский. Любопытно, что объектами мстительной линзы оказались не какие-нибудь там махровые грибачевы и фирсовы, но самый яркий прозаик и самый яркий поэт советской литературы. Чем же именно эти двое так особенно досадили Кублановскому – не талантом же своим, в самом деле?

Поэт «подполья» скрежещет зубами на тех, кто в силу различных причин – возраст, время, успех, страх, недостаток или избыток адреналина в крови – оказался на поверхности.

К этим «поверхностным» литераторам, «глубинные» их собратья (нынче, впрочем, в большинстве своем потерявшие привычный запашок подпольного потца, заглушившие его «ярдлеями» и «старыми пряностями») питают чувства, увы, не лучшего разряда. Вот Дмитрий Бобышев в статье «Юрочка, Юрочка мой», посвященной новой книге Юрия Кублановского, размышляет об альманахе «Метрополь»:

«…целый ряд советских литературных баловней, которым можно то, чего нельзя другим, дали этому рукописному изданию свои громкие имена. Видимо, официальный успех перестал их удовлетворять…»

С тонкостью необыкновенной поэт проникает в душевный мир «баловней» (к которым, наряду с Вознесенским, Ахмадулиной, Искандером, Битовым, мне приходится отнести и себя: ведь и я довольно много печатался в советских изданиях) – мало им оказалось официальной славы, решили хапнуть и чужой, неофициальной. Что же, другие-то категории человеческого поведения вам недоступны, Дмитрий?

Из размышлений Бобышева следует, что неизвестные, подпольные авторы «Метрополя» хлебнули лиха, а «баловни и любимцы были ограничены лишь устными взысканиями, оставшись в результате при всех своих привилегиях». Тут же, впрочем, автор статьи «Юрочка, Юрочка мой» отмечает, что имя Кублановского стало известно, когда «Метрополь» открыл свой выпуск – как эпиграфом (вместе с семью другими поэтами. – В. А.) – стихами Кублановского. Значит, не только лиха хлебнул от альманаха Юрий, извлечена все же была и основательная польза. Что же касается «устных взысканий», то к ним как-то трудно отнести декретированное Президиумом Верховного Совета СССР лишение советского гражданства «за систематический ущерб престижу Советского Союза».

Поделиться с друзьями: