Оранжерея
Шрифт:
Потянувшись и расправив плечи, он в третий раз за день подошел к окну. Там была та же картина: смолистые, слоистые сумерки, пустыни улиц, дождь, дождь, дождь, мешки с песком вдоль парапета набережной, патрульщики в глянцевитых плащах, дождь, наваленные кучей доски — чтобы сколачивать мостки, — хлещущие взахлеб водостоки, тревожные звонки редких трамваев, непривычно-ярких, непривычно-оранжевых, мужественная агония портового маяка, снова дождь, сорванные ночной бурей вывески и рекламные щиты — блестящие доспехи поверженного великана. В верхней части окна зияла остроугольная дыра: это с улицы в окно его кабинета на рассвете бросили камень — уже не впервые. Грандиозные раскаты грома, катавшие всю ночь каменные глыбы по небосводу, ему были нипочем, а звон разбитого стекла разбудил его. Чернь мстила за ненастье, за бесхлебье, за гибельный северо-восточный ветер, за роскошное парадное с гербами на пилястрах, за само прозванье: чернь. Увесистый гранитный булыжник, с одной стороны гладко истертый подковами, а с исподу — шишковатый, дремучий, теперь служил Нечету пресс-папье, прижимая от сквозняков пачку исписанных страниц на его столе.
Работа над книгой подходила к концу. Собственно, черновик был уже совсем дописан и отчасти переписан набело. Ее ждало еще, конечно, чистилище корректур, зато кромешная пропасть искромсанных тетрадей и записных
Это была его третья книга. В первой, несмотря на восторженный прием у островных критиков и пещерное отвращение московских, ему в силу разных причин не удалось выразить того, что он хотел, хотя иные страницы, с их несколько оранжерейным, но прозрачным слогом, и поныне приятно трогали его, когда он между прочим брал ее в руки. Марк работал над ней около пяти лет, причем первые четыре ушли на сбор материалов и переводы старинных рукописей, зато его вторая книга (никакой не роман, как ошибочно называли ее в печати, а скорее уж философское исследование романа) была написана всего за полгода (в Санта-Розе, на берегу океана) и вышла в свет в «Издательстве Штерна» — в аккурат к его сорокалетию. В ней тоже было много воздуха и синевы, и мягкой кленовой листвы, и заброшенных замков на викторианских холмах, но от него ждали совсем другого («Ах, Марк Стефанович, дорогой вы наш, ну зачем вы так..»), и от серых страниц журнальных рецензий (желтая промокшая бандероль с целой коллекцией криво наклеенных разноцветных марок), в общем доброжелательных, веяло холодком. Ее потом долго разбирали на части, так и сяк вертели и прилаживали их, чтобы доискаться до тайной пружины, методично прощупывали ее подкладку и швы, как таможенные чиновники в поисках контрабанды (а ведь это могла быть только ненавязчивая игра слов в каком-нибудь неприметном месте, эх вы, умники), ничего такого не находили и в конце концов оставили ее в покое. Полученной за нее кругленькой суммы, уже заботливо очищенной Штерном от скорлупы налогов, Марку хватило на целый год беспечной жизни в Париже. После двухлетней паузы, занятой главным образом переводом на русский язык поэм Жана Молине (не опубликовано) и вихревым увлечением одной молодой особой с кафедры французской литературы, он взялся за свою третью книгу, которая теперь, придавленная камнем, как могила легендарного героя, лежала у него на столе. Она шла непривычно туго, с долгими передышками и мучительными переделками от основания до верха, когда надо протягивать всю проводку заново и проверять напряжение на всех этажах, и все продолжала обстраиваться новыми и новыми нефами и переходами, и не была похожа ни на что, написанное им прежде. В исходе шестого года работы над ней, этой зимой, ему наконец показалось, что уже можно потихоньку снимать леса и начинать мыть окна. Последние месяцы были самыми трудными, но и самыми урожайными. Он дошел до того, что сочинял буквально непрерывно, стоя под душем, выбирая галстук, покупая газету, сидя в трамвае. При нем всегда был блокнот и карандаш, и нередко случалось, что во время делового разговора или дружеской беседы Марк вдруг замолкал и невозмутимо принимался записывать пришедшую ему в голову мысль Раз или два позабыв переложить этот блокнот из кармана пиджака, он весь январь проходил в одном и том же черном костюме. Бывало, он проводил в своем кабинете по целым неделям, выходя только в уборную и на балкон, и при этом оставался свежим и бодрым, как после прогулки в Альпах. Его экономка Эльза, вздыхая, ставила поднос с обедом на низкий столик у кресла и тихо затворяла за собой дверь, чтобы, вернувшись через час, найти бульон и гуляш нетронутыми. Писатели — самый пропащий народ. И вот наконец...
Хотя о какой публикации теперь могла идти речь? «Редакция журнала „Телескоп" настоящим извещает своих подписчиков о том, что ввиду общего неопределенного политического и экономического положения республики, не позволяющего принимать на себя твердых обязательств, а также крайнего недостатка бумаги, журнал „Телескоп" издаваться не будет». Постойте, как так не будет? А долгожданные юношеские стихи Тарле? А обещанная новая порция философских «Изысканий» Сумеркина, которые злые языки уже окрестили «Происками»? А продолженье детективного романа, которое, как нас уверили в прошлом месяце на странице 99, «следует»? Неужели мы никогда не узнаем, кто на самом деле послал отравленное письмо доктору Граббе? Вот нелепость: столько лет предаваться умозрительным упражнениям, терпеливо сводить воедино, в одну точку, как свинцовые шарики в укромную лунку, все лучи воображения, знаний, писательских навыков и, уже водружая шпиль на башню, лишиться вдруг самой материальной возможности (он прилег на диванчик и укрылся пледом — знобило) выпустить книгу в свет. Впрочем, на худой конец, еще оставались типографии Парижа и Лондона. Вообразим себе новейший биографический словарь: Нелединский... Нессельроде... фон Нефф... Нечаев... Нечай... Нечет.
Нечет Марк Стефанович (род. 1944, Запредельск, о. Гордый), писатель, поэт, переводчик, проф. истории, последний хранитель ректорских печатей и перстней. Происходит из рода Марка Нечета-Далматинца, основателя и первого ректора (князя) островного государства Малого Каскада.
Окончив курс правоведения, Н. в 1967 г. поступает на службу в департамент министерства юстиции, однако уже в следующем году, получив наследство от матери, оставляет службу и целиком посвящает себя литературным занятиям. В 1967—1970 гг., известный до тех пор лишь в тесных университетских кружках, Н. выступает в печати с блестящими статьями об искусстве Ренессанса и отечественной
истории (в журн. «Sator Агеро» [52] , «Сербалина», «Телескоп» и др.). В те же годы выпускает сборник философических очерков «Абдикация» и книгу стихотворений «Jus primae noctis» [53] . В 1971 г. совершает кругосветное путешествие в составе антропологической экспедиции Генри Кларка. Вернувшись в Запредельск, с 1972 по 1975 г. публикует преимущественно стихотворные переводы из англ. литературы 17—18 ст. (псевд. Кречет, г-н. N., Ренэ де К. и др.) и завершает работу над диссертацией «Искусство картографии при дворе Марка IV». В 1982 г. в изд-ве «Новый Град» выходит его роман «Вид из окна», сочетающий широкие историко-философские изыскания с тонкой стилизацией под литературу эпохи сентиментализма и просветительства Этот роман был удостоен главной литературной премии Малого Каскада «Веха» и переведен на ряд европейских языков. В 1984 г. выходит в свет (в изд-ве М. Штерна) его второй роман «Зелье странствий», в котором наряду с классическим сюжетным построением оказались еще более усугублены ярко выраженные в первом романе Н. оригинальные черты: пассеизм, эклектичность формы, смешение жанров и усложненность композиции.52
Sator Arepo — начало древнейшего из известных палиндромов: sator Arepo tenet opera rotas (сеятель Арепо управляет плугом).
53
Jus primae noctis — право первой ночи.
С 1974 г. по настоящее время Н. состоит ординарным профессором исторического отделения Запредельского университета. В 1987 г. вышло собрание его лекций под общим названием «Тираны и чернокнижники».
Последние дни ему отлично спалось — верно, из-за дождя. Сновидения охотно распахивали свои павлиньи веера, чего давно уже не бывало. А вот пробуждение отнимало всю сладость мечты. Он просыпался с тревожным чувством неуспевающего студента в день экзамена. Шестой день подряд лил дождь и гремели грозы, шестой день кряду вода в реке неумолимо повышалась, угрожая затопить не только фабрики и пакгаузы (уже, впрочем, затопленные), но и нижнюю часть самого Града. Необыкновенные происшествия производят и подвиги необыкновенные. «Цирковой силач мсье Жорж вынес из затопленного здания на своих могучих плечах четверых лионских карликов и ученого пуделя Арчи...» Отложим газету в сторону.
Затихшие было с месяц назад беспорядки и грабежи взыграли с новой силой. И уже третий день на Бреге и Вольном полыхали пожары. Первыми вспыхнули немецкий рынок и ремонтные мастерские «Шведе, Гольдман и К0». Поджигатели были схвачены береговым патрулем, но отбиты толпой скарнов по дороге в участок брандмайор сбился с ног, гарнизон приведен в боевую готовность, министр внутренних дел подал в отставку. Одно только радовало — это что строительство Нижнесальской плотины, похоже, окончательно заглохло: то ли благодаря невиданному наводнению, то ли по другой причине...
...Бунты и пожары тоже случались, хотя и реже в 1791-м, в 1509-м... В конце прошлого века пьяный разгул трущобных «новоселов» (как горожане немедленно прозвали пришлых таврических люмпенов и привозных гольдмановских артельщиков) на Вольном и Дальнем продолжался три недели. Градоначальника убили пулей в сердце, мимо Гордого ночью проплывали горящие баркасы и баржи. А совсем недавно, лет пять тому назад, горела старая верфь на Змеином — два дня не могли потушить. Огонь перекинулся на Владимирские конюшни, Холодная балка выгорела дотла, прямо на улицах можно было встретить дымом пропахших лисиц с опаленными хвостами, а по крышам домов вразвалку ходили печальные пеликаны.
«Я уже давно собрал вещи, дорогой мой. Даст Бог, день-два, и отбудем, — сообщал, вздыхая на стекла очков и протирая их платком, Максим Штерн, издатель. — А что ты решил наконец? Вот как? Понимаю».
Эвакуация. Неприятное, лягушачье слово. Не слово, а один большой зевок (Он поправил под головой тугую кожаную подушку и повернулся на тот бок, на котором лучше думалось.) Лицеи, больницы, приюты, желтый дом, старческие, интернаты, училища, казенные дома, академия художеств, монастыри, тюрьма. Повсюду звучали топорные, занозистые слова: транспорт, гражданские объекты, полевые госпитали, чрезвычайное положение (между прочим, недурное определение для жизни всякого смертного), резервы, добровольцы, мародеры... Последних, кажется, много больше предыдущих. Несмотря на плотную кисею дождя, зарево пожаров было хорошо видно с Градского холма и даже из восточных, водосточных, сточных окон его дома, частично заслоненных мшистой апсидой монастыря Урсулинок эсхатологический багрец, искусственный венозный закатец. Отметим для себя новое словцо (финского, что ли, завоза): полттопулло — бутылка с зажигательной смесью. Газеты сообщали, что по улицам Дальнего острова, не таясь, шатаются толпы пьяных от наживы захребетников и угрюмых профессиональных погромщиков с железными палицами, и кто-то из самых мрачных радиоглашатаев уже поспешил назвать минувшую ночь «Хрустальной». «Хрупкое общественное равновесие республики дало роковую трещину. Тепличный розарий вдруг накрыла мутная волна народной смуты. Нас не покидает чувство кинематографической иллюзорности происходящего. Почва стремительно уходит из-под ног, и вместе с ней проваливается в тартарары все великолепное пятисотлетнее здание островной культуры. Задник ярко освещенной сцены оказался грубо намалеванным на обветшалом полотнище, и вот уже публика, отчаянно работая локтями, покидает обреченный зал».
С последним замечанием в этом ряду крикливых клише нельзя было не согласиться. Который день на пристани — давка, склока, слезы, багажная грызня. Переполненные корабли особенно протяжно гудят на прощанье и, невежливо повернувшись кормой, медленно растворяются в едкой дымке бессрочной разлуки. Некоторое время еще грезится смутная громада судна вдалеке, еще дрожит плотный воздух от мощного органного эха и висит над перепаханной рекой запах гари, но уже надо перелистывать страницу и читать дальше.
Прошлым утром, стоя в зонтиками крытой очереди за хлебом, Марк подслушал, как кто-то за его спиной кому-то севшим голосом вяло втолковывал: «Эх-эх, конец Запредельску. Это ясно как Божий день. Вода поднялась уже на четыре аршина. Потоп, дорогой мой. Читай хоть с начала, хоть с конца. Все, кто мог, уже давно слиняли за границу: Никитины, Шустовы, Нечеты... Острова обречены. Да и кабы только потоп, а то еще — пожары, смута...» Марк обернулся, чтобы взглянуть на говорившего, но за его спиной стояла только под огромным зонтиком в карнавальных ромбах скучающая девочка лет десяти в резиновых сапожках да толкался меж двух неподвижных пожилых монахинь, стараясь выйти из лужи, худой старик с тростью. Так разве и впрямь все кончено?