Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Оранжерея

Бабиков Андрей

Шрифт:

ПОТОП

Где-то в сырой траве часто кричит дергач…

Крепко тебя обняв в душной норе такси, хмелем волос твоих я до пьяна дышал, но усмехнулась ты, выслушав шепот мой, и ослепил меня встречной машины луч. Город для слов моих слишком казался мал: стоило мне начать, как возникал твой дом. Ветер фонарь над ним, словно дитя, качал и твою тень моим крыл на стене плащом. Я ведь тогда уж знал, что нас с тобою ждет: пепел падет на град, смоет река дворцы. Чуждый стихам язык будешь учить тайком, с варваром-чужаком ложе разделишь ты. Где-то, в каких стихах, «часто кричит дергач»? Слышала ль ты хоть раз птицы той частый крик? Но промолчала ты, глядя в речную даль, — молча стоять тебе нравилось на ветру.

НЕПАЛ

Неужели взойти на хребет Эвереста суждено было мне, как кому-то с карниза опрокинуть плашмя в мостовую предместья свою
жизнь под напором смертельного бриза?
Шляпу сняв, без пальто, пал он вниз... До того ли мне теперь, перед палевым солнцем Непала, от которого склон в фиолетовой соли и ледник расцветает палитрой опала? В гуле близких лавин крики шерпов терялись, и заметна была круглота мировая, но уже надо мной санитары склонялись, грязным снегом льняные халаты марая.

MORTA

1
Страх смерти (низкий потолок, гранит перрона, заграница), я твой не вытвердил урок Как будто вырвали страницу в конце задачника: листай, ищи, ищи, надейся, или как будто лампу погасили в вагоне сонном, а роман, что ты держал в руках, как птицу, уж близится к концу — страницу, строку, быть может, не прочел...
2
Страх смерти — тонкая тетрадь, вот-вот закончатся чернила, но ты не можешь точно знать — на слове ль «явь», на слове ль «мнимо». Нам наших сил не рассчитать, не зная дальности дистанций — еще дремать? уже вставать? и сколько по дороге станций?

НА АДРИАНОВУ ЭПИТАФИЮ

«Animula vagula, blandula» [63] , дитя ты — ату да ату. Тебя утешая и радуя, о дальней дороге солгу. Представь: в черном небе как будто взрываются сотни шутих, и гаснут, и новое утро читает заученный стих. И все это где-то за городом, за лесом, за миром — замри: каким притягательным холодом повеяло вдруг от земли! Гляди-ка, ребенка укачивать, шепча, принимается мать. Куда же, в какое Мукачево тебя приведется сослать? Каким покаяньем таежным, молитвой упорной какой, стихами какими продолжен я буду, «уйдя на покой»? Ведь время настанет — курсивами пойдет жизнь страницы писать: курсисток, как фразы красивые, на курв и курзалы менять Ужель карандашик затачивать, что нож на расправу? Ужель с дороги нельзя нам сворачивать: на Речицы, что ли, на Гжель? В лесу тишь. Дымка паровозного угольная горечь. Терпи, бродяжка, случись в царство грозное дремучей тропою зайти. Вот торит слепец одинокий в подземке свой траурный брод. Не так ли придется в далекий тебе отправляться поход? И стук его суетной палки все будет коробить твой слух, и фразы из детской считалки от этого вспомнятся вдруг: «Animula vagula, blandula...» Да полно тебе лепетать. Гляди-ка, луна уже канула. Не плачь: начинает светать.

63

«Animula vagula, blandula…» — начало предсмертно­го стихотворения императора Адриана («Душа моя, бродяжка, неженка...»).

КРЫМ

1
Это дикое рыжее имя будет в уши о воле рычать, когда сушу от струнного линя утром станет матрос отпускать. Он успеет вскочить на качели переполненной барки — тогда разговоры о смысле и цели мы оставим с тобой навсегда. (Нет за мысом ни цели, ни смысла, но, по замыслу Автора, там дует ветер и ныне и присно, и в расселинах тесно волнам.) Мы увидим чудесные вещи, в них ни проку, ни толку, но ты этих сизых разломов и трещин никогда не забудешь черты. И в масштабе бессрочной разлуки всё покажется вдвое крупней, как садилась синица на руку, как под снегом струился ручей, — всё, что скроет грядущая темень, темя темой извечной дразня; это как вырастание тени на закате погожего дня.
2
А теперь мы отчалим. Всё враки про границы, пределы, края. Это всё сочинялось во мраке не имевшего окон жилья. За пределами снова просторы, на границе рыбачит баркас, из-за гор поднимаются горы (мироздания грубый каркас), а за теми горами иная гложет глаз перспектива, и ту будто новой волной накрывает, и от далей тех сухо во рту. Мы отчалим, и к нам повернутся эти горы косматой спиной, и османской волной захлебнутся завсегдатаи пляжной пивной. Взяв яйлу, точно крепость, на приступ, она хлынет в долину, и там, от плато отступая на выступ, превратится в татарский фонтан. Скудный плеск его, трепет и лепет (как бы сонное чтенье строки) и тот образ, что ласточка лепит, грязь слюною скрепляя в комки, и щербатые плиты кладбища в караимском ущелье,
костры
отдаленных стоянок, и выше — горной церкви литые кресты,
и все то, что еще не созрело и о чем разговор впереди, станет частью иного раздела, вроде тех, что зовутся «в пути».
3
(Не забыть бы два слова о воле.) Как глядящий на порт с высоты держит маленький мир на приколе, я склоняюсь над Крымом, в листы занося его лики и роли. Есть еще наблюдение: ярус ближних гор, дымка Ялты внизу — высота превращает стеклярус в жемчуга и в шелка — мишуру. Ширмы лета работники сцены расставляют поспешно; а вот Херсонес, населенный и целый, восстает из искрящихся вод. Генуэзские узкие стяги полыхают над Каффой опять, и дружины «из Царьград в варяги» на ладьях возвращаются вспять. И виденье английского флота в севастопольской бухте, и штиль после утренней казни, и что-то страшно милое (мелочь, утиль), — что-то вроде серсо или бочче, с пирамидкою ярких мячей, что бросали в песок у обочин, и потерянных где-то ключей.
4
Тишина. На слова налегая, как на весла тугие, иду против ветра, навек оставляя ледников золотую слюду. Восхищаясь дворцом или парком, я попробую их описать и закрою глаза. Крым, как барку, на волнах будет море качать. На волнах будет след направленья вроде пены пивной, на волнах укачает мои заблужденья о предписанных небом путях. И поддавшись насилию сини, ублажаясь бродяжной мечтой, как Россини просторы России, предвкушать буду греческий зной. Нам с тобой ничего не осталось, как, лелея забытый язык, привнести в него частную малость и оставить родной материк Полной грудью вдохнет парус волю, и я, снасти напрягши, пущусь мимо лодок рыбачьих по морю, с той свободой, что выразить тщусь. Притягательней скальных уступов, упоительней скальдов, она через щели однажды проступит, а потом хлынет в трюм, как волна.

НЫРЯЛЬЩИК

Как нищий ныряльщик в тропический омут, твой облик вдохнув до отказа, уйду в слоеную глубь... но сравнения тонут, и суть не клюет на пустую уду. Как тощий ныряльщик, тобой обожженный, с грузилом в обнимку — на мутное дно, нашаривать раковины обреченный, вываливать в лодку тугое рядно. Как нищий и тощий, но вещий ныряльщик, тобой совращенный однажды, как тот мечтающий в лодке тропический мальчик, таскающий перлы из преющих вод, я снова бросаюсь в бесплодные волны, где жемчуг со жребием слился в одно, где носятся образов чуткие сонмы, а в створках сомнений зажато зерно; я здесь глубиной, как стеной, огорожен, здесь нет для стихов ни лазейки, ни зги, и слов полнозвучных здесь много дороже живой перелив из замшелой лузги.

НЬЮ-ЙОРК

На клетках сирого Нью-Йорка, на мраморной доске кофейни в унылом Сохо корифей играет черными (ты скажешь: эмблема — черен сам игрок), легко размениваясь чернью; на исцарапанной, не раз политой кофе (в ту игру, где поначалу толчея, а под конец — лишь шут да Лир), — над серой плоскостью Нью-Йорка его задумчивые пальцы (и для фигурок есть каморка в одном прокуренном подвальце) держали черный жемчуг пешки (слюду ногтей отметь: красиво), затем ее перемещали, противник отзывался живо, и было ясно: на скрижали, что эти двое размечали, упорно вычисляя вешки, друг друга пешки навещали, а игроки их наущали: живи, терпи, уйди, останься. Что если кануть «без следа», купить билет до Катагелы, затем — пешком, верхом, — туда, на запад, в дальние пределы? Где мрамор, жемчуг и слюда, где Лир и шут, и хрупких башен инфантилизм и тишина, и наспех небосвод раскрашен. Так черной дланью платит дань прошедший день воображенью: и всюду грань, куда ни глянь, и поддаешься искушенью искать средь сутолоки толка на клетках сирого Нью-Йорка.

CARMINA NOCHS [64]

1
Что проку муку прохлаждать, упершись лбом в стекло, что проку в простенках прошлого стенать и мерить сумраком мороку? Что, если это только сон, многостраничное введенье, чей сногсшибательный raison [65] в ином, «дополненном» виденьи? Возможно. Не исключено. Хотя сомнительно. К тому же, не ясно, чем скрепить звено, а ключ без скважины не нужен. Когда бы все проистекло, верней сказать, проистекало, как солнца луч через стекло, душа б иного не искала.

64

Carmina noctis — ночная песнь.

65

Raison — довод.

Поделиться с друзьями: