Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Оранжерея

Бабиков Андрей

Шрифт:

— Итак, господа гимназисты, прошу вни­мания. Вернувшись в лагерь странников в Лусту, Маттео... — с искренним подъемом продолжил бедный честный учитель, но в ту же минуту, к счастью, грянул спасительный звонок, а на сле­дующий день Марк прогулял урок

3

Марк Нечет сидел в пустой лодке на каменис­том берегу среди зарослей высокого камыша. Одинокий, одиноко-задумчивый, задумчиво-не­подвижный. Roseau pensant [11] . А что если я умру, расчесав ногтями вот эту крошечную везикулу на руке? Как Скрябин, соскребший на губе прыщик. Он сдавил двумя пальцами матовый пузырек на кисти левой руки, выжав из него каплю мутнова­той, как будто мыльной жидкости. Вода, немного жира, чуть-чуть соли — и вся моя родословная от странной рыбы в доисторическом море до ко­роля Марка и далее, со сведениями обо всех его шалостях на стороне и последующими хворями, бережно сохраненными и переданными потом­кам в излечение и назидание.

11

Roseau pensant — мыслящий тростник.

Как

это обычно бывало на островах Каскада поздней осенью — днем еще проглядывало теп­лое солнце, но уже дул пронизывающий север­ный ветер и то и дело срывался мелкий дождь. Он поглубже натянул на уши синюю фуражку (буссоль и парящий стилизованный альбатрос на значке) и откинулся на лавку. Минуты существо­вания — если это тоскливое круговое ширяние мысли можно назвать мышлением. Но какой ве­тер! Quel vent! — как воскликнул король на эша­фоте. Ни о чем нельзя думать, когда так холодно. Не случайно Декарт сочинил свою загадку про «cogito», забравшись в печку: рассуждение по ме­тоду Диогена Синопского, мнимого бочкозатворника. Это как ореховая скорлупа Гамлета. Тоска по утробе. По совершенному покою свернувше­гося в клубок лобастого младенца-философа: ах, отстаньте, не мешайте мне пророчески дремать. Но вот вопрос: подразумевает ли это «cogito», что «существование» имеет несколько различных по­рядков, с каждым новым все существенней? Ведь можно мыслить кое-как, как я теперь, а можно... И что вот этот камыш не существует сам по себе, то есть без моего осознания его, как и никогда ни о чем отвлеченном не думающий мясник в соседней с домом лавке? Седые усы, розовая плешь. «Извольте, юноша, полфунта ветчины, фунт сы­рокопченой. Две марки с вас. Поищите без сдачи. Вам понравилось вчерашнее шествие? Эх, как ду­ховой оркестр наяривал — просто прелесть! Всю душу перевернули, сукины дети».

Над ним проходили несуществующие тучи — несомые ветром в темную часть неба, туда, за Зме­иный. На дне призрачной лодки под его башма­ками хлюпала вода. В камышах копошилась не­видимая чомга — в сущности, столь же эфемер­ная, как эти мои покрасневшие от холода руки, эти костлявые колени, обтянутые сырым сукном. Хорошо бы развести костер где-нибудь в боске­те — да спичек нет. Надо всегда иметь при себе, ad omnes casus [12] . Как в тот раз (он перемигнул, оттого что на веко упала дождевая капля), когда поэт Тарле попросил огня, а у меня не оказалось, и разговора не вышло. Он все теребил холостую папиросу, искательно озираясь по сторонам. Всего месяц, как похоронил жену, бедняга. Но можно ли было предвидеть, что он так разволнуется по­сле выступления? Можно. Предвидение как при­знак хороших манер. Доклад. Двадцать минут. Он на всякий случай пошарил рукой в кармане курт­ки. Там нашлись: семейка ключей на общем коль­це — два больших от парадного и один совсем маленький, от почтового ящика; кроме того: вы­рванная «с мясом» манжетная пуговица (на про­шлой неделе во время шутливой коридорной по­тасовки с Лунцем), надорванный билет на давно и бесславно прошедшую гребную гонку на «Ку­бок Декана», его собственная измятая визитная карточка («Марк Нечет. Collegien» [13] ), на обороте ко­торой химическим карандашом был записан ад­рес дантиста («переулок Печатников, 15»), несколь­ко сморщенных ягод шиповника и медная скреп­ка в кучке хлебных крошек — кормить голубей на площади. Он пошарил в другом кармане. Там нашелся давнишний надкушенный сухарь. Что ж, и на том спасибо. Наш климат, сударь, может вам показаться чересчур суровым, зато он как нельзя лучше располагает к сытному обеду. Перевод с французского. Сухарь оказался несъедобным. Ни­чего — опустим его в речную водицу, пущай рас­киснет маленько, как сказал бы сторож Федот, благодетель похотливых гимназистов и их настав­ников. Так-то лучше, только тиной отдает.

12

Ad omnes casus — на всякий случай.

13

Collegien — гимназист.

Он устроился поудобнее в лодке, грызя сухарь и следя за работой небесной машинерии. Облако поменьше, двигаясь отчего-то шибче других, до­стигло облака побольше и слилось с ним в бы­стротекущей смене форм. А вот пронеслись бы-стропарящие чайки, мои сварливые любимицы — перелетают на новое место, к пристани, что ли. Он подавился крошкой и закашлялся. Я ем, зна­чит, я есмь. Не мыслю, но все-таки существую. Химеры логики. Сиамские уродцы диалектики. Пример категорического силлогизма — две посылки, первая побольше, вторая поменьше, и одно заключение: «Я мыслю, следовательно, существую. Другой человек — не я. Следовательно, он...» Нет, mon cher René [14] , доктор гонорис казус, это никуда не годится. А почему? Потому что сперва нужно уста­новить, что значит «я». Ведь он сказал «Je pense» [15] , как будто это «je» дано нам a priori. Хотя вот тут логик-эквилибрист на своем дуалистическом ве­лосипеде и въезжает в замкнутый круг, оттого что смешивается объект познания с субъектом: «я» должно помыслить самое себя как бы извне этого самого «я». Из вне. Вне «я». И здесь нам не помогут никакие индуктивные клистиры. А что, если через меня, как сквозь тусклое стекло, мыслит кто-то еще, поэт Тарле к примеру. А через него, все даль­ше и дальше удаляясь от изначального источника, струящего свет истины, — еще кто-нибудь...

14

Mon cher René — дорогой Ренэ.

15

Je pense — утверждение Декарта «Je pense, done je suis» — «Я мыслю, значит, я есмь».

До него донесся колокольный звон. Это у свя­того Трифона. Три часа. Сегодня еще только ло­гика и словесность — и домой. Он представил, как сейчас Нулус близоруко вглядывается в лица гимназистов, ища его, потомка самого отца-ос­нователя,

и смущенно покашливает и поправляет очки на лоснящейся переносице.

«Шустов, кто сегодня отсутствует?»

«Не пришел только Марк Нечет, господин учи­тель».

«Нечет? Так-так. Очень жаль, очень жаль. Он не заболел?»

«Не знаю, господин учитель, вчера он был как будто вполне здоров и вечером даже скакал вер­хом в парке» (Молодой жизнерадостный гогот).

«Тише, тише. Что тут смешного? Хорошо, Шус­тов, садитесь. Ну, что ж.. На чем мы с вами вчера остановились... Так-с» (шорох страниц).

4

«Вернувшись в лагерь странников, в Лусту, Маттео собрал капитанов и старейшин и изложил им печальные обстоятельства. Возможно, что именно на этом совете и произошел раскол, давший по­вод некоторым историкам неосновательно утвер­ждать, что „поход тысячи" на этом бесславно за­вершился и что далматская община так никогда и не достигла островов Малого Каскада. Консулу было отослано вместе с богатыми подарками но­вое прошение. Позволения основаться на южном берегу Таврии пришлось ждать всю долгую зиму на безлюдном о. Березань, что у входа в Днепров­ский лиман. Ответа от Дожа все не было. Припа­сы подходили к концу, линия горизонта не про­сматривалась, к тому же зима случилась на ред­кость холодной, с туманами, с ветрами, с комьями мокрого, солоноватого на вкус снега, облипавшего снасти (а жили они на кораблях, тесно, готовые в любую минуту уйти в море), и ко Дню св. Три­фона стало известно, что Консул вновь отказал.

После того как с десяток человек умерло от „ведьминых корч", вызванных употреблением в пищу спорыньи, в общине вспыхнул бунт, глав­ную галеру ночью захватили мятежники, Маттео был убит, часть странников возвратилась в Дал­мацию, а другие рассеялись среди генуэзских ко­лонистов, — уверяют нас московские историки и, собрав рассыпанные на столе листки, навсегда покидают нашу аудиторию. Но нет, господа гим­назисты, они не рассеялись, Маттео не был убит! Откроем „Странную Книгу" — записи за фев­раль 1421 года хотя и предельно лаконичны, но недвусмысленны: „Отщепенцы Помпея Паскуаля и весь род его со слугами, всех сто двадцать душ, отняли вторую главную галеру и на св. Трифона вышли в море, предпочтя венецианское владыче­ство воле и неизвестности. Жалкий удел!" Да, не правда ли? Тем более что впоследствии толстяк Паскуаль был заколот кинжалом при выполне­нии посольской миссии на острове Юрая, что вблизи Пераста. Шустов, Стивенсон, прекратите шептаться!

Что же было делать? Как-то на исходе зимы Маттео во сне явился св. Никола с белой розой в жилистых руках. Что он ему сказал, неизвестно, но наутро тот как одержимый принялся готовить галеры к отплытию. Пасмурный ветреный день быстро прошел в сборах Автор „Странной Книги" пишет, и слог его в этом месте набирает особен­ную торжественность, что, когда стемнело, Мат­тео Млетский велел разжечь на берегу острова костры, после чего собрал всех странников пе­ред их кораблями и под шквалистым ветром, сры­вавшим слова, объявил о своем решении снимать­ся с якорей и идти еще дальше на север, вверх по реке, в дикие края, и искать себе пристанища „на брегах многоводного Борисфена". Затем он трижды прочитал „Отче наш": сначала на далма­тинском языке, которым пользовалась общинная знать („Tuota nuester, che te sante intel sil..."), затем по-итальянски, языке торговли и мореплавания (,,...sia santificato il tuo nome"), и, наконец, по-ла-тыни, языке науки и письменности („...veniat regnum tuum, fiat voluntas tua, sicut in cello et in ter­ra..."). Поутру, перекрестившись, он повел кораб­ли с Березани вверх по широкому Данапрису — реверсивным ходом: из грек в варяги. На третий день, потеряв половину судов, разбив о скалы и бросив „Tranquilitas", они достигли пустынных островов Каскада».

С выходящей из воды высокой скалы, правее и поодаль от того места, где сидел Марк, начали сниматься чайки, сперва одна, потом, поколебав­шись, другая, потом и все остальные. Oписав кру­тую дугу, они полетели высоко, на запад, вдоль берега и, сливаясь с серой дымкой мороси, стали подниматься все выше и выше, как если бы уле­тали с островов навсегда.

Воображаемый и оттого чуть более нелепый, чем был наяву, Нулус прочистил горло и закон­чил: «Итак, господа, опираясь на текст „Странной Книги", мы можем утверждать, что история Запредельска началась весной 1421 года, когда уце­левшие странники заложили на главном острове архипелага город. Далматская община обрела на­конец пристанище».

Убаюканный плеском волн и своим созидатель­ным видением, Марк мысленно захлопнул книгу. Эта игра воображения чертовски занятная штука. Даже не знаю, в кого я такой уродился. «Что это — „магический кристалл"? Бриллиант?» — «О нет, ювелиры здесь ни при чем. Хрустальный шар для гаданий, стеклянная чернильница, полная вымыс­лов. Словом, образ, метафора», — отмахивался, бы­вало, от его расспросов отец.

5

Знал ли Марк Нечет историю родного края? Скорбел ли над судьбами первопроходцев? Еще бы. В его доме на градском холме был целый шкаф старинных книг по истории в кожаных переплетах. Их собирал его дед, тоже Марк, последний полновластный ректор Запредельска, скончавший­ся в 1949 году во время своего пятого кругосвет­ного плавания (вблизи Опаловых островов, за два­дцать тысяч миль от дома). Оставшиеся от него «Записки по отечественной истории», до сих пор не разобранные и не изданные, наполняли до­верху большой капитанский сундук в его быв­шем кабинете во Дворце.

Марк нередко возвращался в памяти к тем дням из детства, когда дед еще был жив. Летом его в городе никогда не бывало, и потому Марку запом­нились только осенние и зимние прогулки с ним через сквер в сторону площади Искусств (по суб­ботам). Утренник с инеем в барельефах длинной дворцовой стены, наглядно изображавших всю историю основания Запредельска, от исхода мя­тежных далматцев из Котора до креста первой киновии на крутой скале Альтуса, моложавые двор­ники с серьезными православными лицами, ши­роко метущие пустую улицу, держа метлы так, буд­то они косили траву, крепкая дедовская ладонь в перчатке, кондитерская «Никитин и сыновья» на другой стороне улицы, в которую, как Марк знал наверняка, они зайдут под конец прогулки, что­бы выпить ромашкового чаю с маковым пече­ньем, и его сумрачный кабинет: гладкие колонны розового мрамора, тяжелые бархатные портье­ры, твердые спинки вольтеровских кресел, тем­новатые картины в сливочно-золотых рамах, вы­ложенные кобальтовыми изразцами печи-голланд­ки в углах...

Поделиться с друзьями: