Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Оранжерея

Бабиков Андрей

Шрифт:

Родители Ксении («акробатический дуэт Чарских») наезжали на острова Каскада редко. Той зимой Марк видел их лишь на фотографии, ко­торую Ксения нехотя принесла как-то по его просьбе на свидание. Улыбающийся светловолосый великан в вельветовом пиджаке обнимал за плечи хрупкую женщину с отвлеченным взором едва заметно косящих глаз, одетую в облегавшее ее стройное тело короткое черное платье. Дру­гой снимок был напечатан в городской газете «Ве­ретено»: висящий вниз головой высоко над аре­ной атлет ловит в облачке талька летящую ему навстречу маленькую нарядную Коломбину.

С ее отцом Марку так и не пришлось позна­комиться, если не считать того случая в госпита­ле, когда до самых глаз (страшных, с кровавы­ми белками) упакованное в гипс тело, бывшее господином Томилиным, отвечало на все реф­лекторным подрагиванием пальцев левой руки на простыне. Тогда же, весной, в Ялте, куда «Чарские» приехали на гастроли и где со столь пе­чальными последствиями во время их выступле­ния оборвалась изношенная трапеция, у Марка состоялся разговор с Madame Томилиной. Щуп­лая, с острыми локтями, сильно напудренная жен­щина неопределенного возраста (многие годы спустя Марк случайно узнал, что она была всего на семнадцать лет старше собственной дочери и что

господин Томилин был ее вторым мужем) сидела против него на софе тесного гостинич­ного номера, непрерывно курила тонкие сигаре­ты и во время разговора поглядывала, сощурив­шись от табачного дыма и апрельского солнца, в отворенное за спиной Марка окно, как будто ждала некой важной вести от носившихся по на­бережной ласточек. На низком столике у небреж­но заправленной кровати стояли две недопитые чашки кофе, через спинку венского стула было пе­реброшено необыкновенно узкое розовое трико в блестках.

«Итак, — просто сказала она наконец, поту­шив сигарету о блюдце и иначе скрестив худые ноги в матово-черных чулках со „змейкой", — вы, стало быть, просите руки моей дочери?»

Он в ответ наклонил голову, и его сочетание браком с Ксенией «стало быть».

4

Но едва ли Марк мог предполагать, когда по еловой аллее институтского сада вел Ксению в оранжерею («Углы» были категорически отверг­нуты), что эта прогулка заведет их так далеко.

Аллея скучно тянулась мимо естественно-на­учного отделения и заколоченных до весны тен­нисных площадок в сумеречную глубину сада. Промеж оснеженной хвои горел лишь каждый третий фонарь, что, впрочем, не мешало Марку украдкой любоваться своей спутницей (задумчи­вой и покорной), ибо ночь настала морозная, яс­ная — настолько, что когда Марк впервые поце­ловал Ксению у замерзшего, под каток расчищен­ного озера с цветными флажками и растянутой поперек электрической гирляндой, зажигаемой по воскресеньям, когда под искусственную музыку кружат пары, а в дощатом балаганчике разли­вают ароматный глинтвейн, ему отчетливо были видны (покуда не прикрыла) крошечные янтар­ные вкрапления в радужке ее блестящих зеленых глаз. Как еще одну странность той ночи Марк впоследствии отметил для себя то обстоятельст­во, что во все время довольно продолжительной прогулки и на возвратном пути им не встрети­лась ни одна живая душа. Глухо и пусто было в застывшем саду. Ровно светила медно-матовая луна, похожая на иллюминатор проходящего ми­мо корабля. Снег падать перестал, как будто все труды оказались напрасны ввиду почти полного отсутствия не пришедших на представление зри­телей: и широкие снеговые «пироги» на еловых ветвях, тяжело нависавших над аллеей, и пушис­тые горки на скамьях и тумбах ограды, и даже белесые наносы в складках сюртука ученого До­кучаева, исследователя запредельских урочищ и почв, чьим памятником, как неким резюме, окан­чивалась темная аллея. Сойдя на боковую до­рожку, Марк увлек продрогшую курсистку к ста­рой, восемнадцатого столетия, «ранжейной па­лате».

Когда-то давно, во времена буйных празднеств и стремительно прожитых жизней, в ней ухитря­лись выращивать ананасы, гранаты и финики, дер­жали павлинов, разыгрывали спектакли, устраи­вали приемы с танцами и концерты. На исходе девятнадцатого века, когда наступили более про­заические времена и фрукты стали круглый год возить из Марокко и Суматры, оранжерею забро­сили. Огромная, выстроенная покоем, с летним садиком во внутренней части и чашей фонтана на месте несякнущей водяной жилы, оранжерея от былого великолепия сохранила украшенную скульптурами галерею, во тьму которой Марк, от­перев замок, и провел Ксению.

В теплице стоял душный тропический сум­рак. Привыкнув, можно было различить в слое плотного аромата роз и гвоздик как бы шеро­ховатые трещины, длинные продольные щели, образуемые запахами попроще, вроде сырой дре­весины, оконной замазки, хорошо напитанного чернозема, гниющих опилок и траченных пре­лью холстов. Всего уместнее здесь было бы срав­нение оперной примы на авансцене с рабочим в поношенном комбинезоне, выглядывающим из-за кулис. Цветочный ковер легко преодолевал мнимую преграду стекол и был, казалось, рас­стелен прямо на снегу, в то время как в верх­них сквознинах рам беспрепятственно мерцали звезды.

Зажигать свечу, заботливо оставленную сто­рожем на табурете у скамьи, не было нужды. Да и вряд ли бы Марк сумел совладать с этой зада­чей: замерзшими пальцами он бестолково тере­бил сложные застежки ее шубы, а Ксения, желая помочь, лишь мешала ему. Во все время их ско­ропалительной близости они что-то шептали друг другу, в чем-то признавались; она то отстраняла его руки, будто в сомнении, то брала его за ко­ротко остриженную голову и прижимала к себе. Под шубой она оказалась в открытом шелковом платье. Неверно истолковав ее дрожь, Марк за­вернул Ксению в свою шинель и отнес на ска­мью. Встав перед ней на колени, он развернул свою добычу и продолжил, покров за покровом, обнажать ее пугливое, затравленное тело. У нее оказались неожиданно крепкие при тонкости ее сложения груди, плотные, круглые, с четко очер­ченными, почти черными, как у цыганки, соска­ми. Он, конечно, нисколько не сомневался, хотя, как всегда, оказался совершенно не готов к тому, что там за одеждой могут быть спрятаны всякие гладкие маленькие сюрпризы вроде едва замет­ной дорожки тонких темных волосков вдоль плос­кого живота или этих вот твердых сосков, рас­цветавших под его поцелуями, когда он мимоходом ласкал их, спускаясь все ниже и ниже. Его крепко лихорадило. Охваченный любовным смя­тением, он уже не мог уследить за всеми наития­ми соития. Большим пальцем руки, опущенным вдоль ее напряженного живота вниз, он слегка нажимал податливую влажную впадинку, пробуя градус ее огневицы, и тем самым, будто переби­рая клапаны диковинного инструмента из раз­ряда d'amoure, заставлял ее стонать и вздраги­вать. В какой-то момент его несколько отрезвил скульптурный холод ее колен, и в то же время, прижимаясь к ней, распластанной на скамье, он чувствовал, что их животы немедленно сдела­лись мокры. Поддаваясь нажиму его тела, Ксения безотчетно развела согнутые ноги, с покорным вздохом принимая на себя всю земную тяжесть любви, и Марк, помогая себе правой рукой, в ко­торой, как израненный воин на поле брани, он сжимал эфес своей страсти, а левым локтем упи­раясь в твердый край скамьи, одним обмороч­ным толчком

и как бы из последних сил, как бы в самую последнюю дарованную ему секунду, про­пустить которую нельзя, пропустить которую рав­носильно смерти, вжался, вжился в ее страшно узкий эстуарий, преодолевая дразнящее сопро­тивление ее невинности, и все то, что обычно сокрыто за рядом отточий, оставляющих читате­ля в дураках и один на один с клубящимися в темных сводах его собственного воображения крамольными демонами: белые обнаженные те­ла молодых любовников, сложно-сопряженные и подчиненные в дрожащем мраке сквозистого убе­жища, штормовая качка ложа и нарастающие сте­нания загнанной в угол жертвы — все это случи­лось очень скоро и просто.

Утолив первую жажду, Марк отвалился от оше­ломленной, распахнутой Ксении и перевел дух. Ее бледное лицо с прилипшей к щеке прядью причудливо искажали тени. Она тихо, по-детски прерывисто вздохнула, свела колени и укрыла но­ги полой его синей шинели. Finis [28] . Вдоль стен смут­но угадывались лоснящиеся мраморные фигуры диан, венер и пастушек Где-то в углу в каменный пол ровно капала вода.

IV

SPERANZA [29]

28

Finis — конец.

29

Speranza — надежда.

1

Когда собрали с полу осколки стекла и заве­сили разбитое окно простынею, Матвей немного успокоился и даже согласился выпить стакан под­слащенного медом молока. Сон, приснившийся ему той ночью, еще долго потом повторялся с некоторыми переменами декораций и костюмов, раз или два в году, пока наконец постановщику не наскучил спектакль и он не распустил труппу. В ту душную ночь он пережил потрясение, вы­звавшее ущемление его речи, и лет до восемна­дцати Матвей Сперанский отчаянно заикался. Надежда рождается первой, а умирает последней, впрочем, он не любил своей искусственной, спер­тым воздухом семинарий наполненной фами­лии. Особенно много хлопот доставляли смычно-взрывные и щелевые согласные: ему, например, никак не давались слова вроде «верфь», «бденье», «множество», «днище», к которым его отчего-то неумолимо влекло, как начинающего велосипе­диста притягивают заборы и канавы. Свободно льющаяся речь представлялась ему прекрасным искусством, божественной музыкой, на фоне ко­торой его мучительный клекот звучал как кощунства кликуши. Бывало, ему снилось, что он, окры­ленный, с развевающимися волосами, произно­сит речь перед зачарованной толпой на площа­ди. Взволнованный собственным красноречием, он просыпался в слезах.

Следствием этого унизительного недуга, от ко­торого он так и не смог излечиться совершенно, но который, овладев особой техникой «речевого письма», им самим открытой и разработанной, мало-помалу научился унимать до едва заметной звуковой ряби, было одиночество и сочинитель­ство. Его судорожная речь на бумаге превраща­лась в плавное повествование, в котором нахо­дила свое естественное выражение легко струив­шаяся в нем мысль. Лет с десяти он начал вести дневник, записывая в него фразы, которые у него в прямом смысле слова не выйти в разговоре: оттого ли, что нетерпеливый, скучающий собе­седник не давал ему закончить, встревая со сво­ими снисходительными подсказками, пока Мат­вей бился о начальную «б» или «к», как путник под проливным дождем в глухие ворота аббатст­ва, или оттого, что он сам, избегая ухабов и под­гоняя мысль под слова, а не наоборот, сказал не то, что думал. Так, писание для него поначалу сво­дилось к умственной сатисфакции, но незаметно для себя самого он вскоре от изложения собы­тий перешел к их измышлению (слишком велик был соблазн приукрасить и приумножить задним числом), а там — и к сочинению.

Вечерами, как взрослый, он усаживался за стол, зажигал лампу, любознательно вытягивав­шую свою гибкую шею, открывал толстую тет­радь в клетку и принимался с наслаждением опи­сывать своих говорливых, хотя часто безъязыких сверстников. Его забавляло, как беспомощно, вро­де упавших на спинку жучков, они корчились на страницах его дневников, как они, гримасничая, спешили укрыться за шторой или влезть под стол, откуда бубнили о пощаде, страшась новых ужас­ных испытаний, что он готовил им в своем во­ображении, и быстро затихали, когда он прикан­чивал их одним нажимом своего послушного пера.

Матвей был не из тех жалких, теснящихся в сторонке юнцов в школе, что смиряются со сво­ими недостатками — физического или нравствен­ного рода — и даже научаются извлекать из них определенную выгоду, всегда имея под рукой го­товое оправдание своим неудачам. Один из луч­ших учеников, пловец, скалолаз, редактор школь­ной газеты (под прозрачной, как утренний воз­дух, подписью «Д-р Просперов»), он был уверен в том, что рано или поздно одолеет речевые су­дороги. Ведь нелепо было бы думать, что какой-то досадный мозговой порок, неизъяснимый изъян, легкая неровность, мелкий брак в центре Брока может испортить ему жизнь. Порукой тому был факт, что увечье речи никак не сказывалось на здоровье мысли, с холодным отвращением наблю­давшей за его калибаньими колебаниями, и поэто­му было совершенно ясно, что случайное повреж­дение аппарата (ночь, гроза, звон разбитого стекла, чужой человек в комнате) оставалось, в сущнос­ти, вопросом технического порядка. В пять-шесть лет выразительная мимика восполняла ему недо­статок словесного выражения, а понятливые и тер­пеливые близкие были достаточно хорошими ак­терами, чтобы делать вид, будто беседа с ним — это одно удовольствие. В его ранние школьные годы никто не хотел с ним играть в «хитрую лисицу», «розу — ромашку» или «съедобное — не­съедобное», а учительница избегала вызывать его к доске. В десять лет, когда он убедился, что ды­хательная гимнастика, пение и писание левой рукой не помогают, Матвей начал заново учиться говорить. К пятнадцати годам он уже умел обуз­дывать волнение и гипнотизировать собеседни­ка легкими кистевыми жестами, напоминавшими магнетизерские пассы циркового мошенника в условном тюрбане над бледным лицом своей по­корной полуобнаженной партнерши, но речь его все еще звучала как спотыкливая и занудная му­зыкальная шкатулка.

Поделиться с друзьями: